Письма к Милене | страница 62
Суббота, вечером
Все это было написано, я хотел сегодня еще что-то написать, но теперь это не имеет значения. Я вернулся домой, увидел в темноте нежданное письмо на столе, пробежал его глазами, меня несколько раз звали ужинать, я что-то ел, что, к сожалению, не хотело исчезать с тарелки никаким иным путем – глотай его, и все тут, – потом прочел письмо основательно, медленно, торопливо, исступленно, трепеща от счастья, в какой-то момент удивившись – невозможно поверить во что-то, но оно тут, перед тобой, ты все-таки не веришь, но вдруг сникаешь, смиряешься и понимаешь: вот это и есть вера, – а в конце нахлынуло отчаяние, безысходное, до сердцебиения отчаяние. «Приехать не могу» – это я знал уже с первой строки и до последней, хотя в промежутке столько раз побывал в Вене, – так в долгую ночь, когда сна ни в одном глазу, человек раз десять видит сны, длящиеся с полминуты каждый. Потом я сходил на почту, послал тебе телеграмму, немного успокоился и вот сижу над этим письмом. Сижу и мучаюсь жалкой обязанностью доказывать тебе, что приехать я не могу. Правда, ты пишешь, что я человек не слабый, так что, возможно, мне это удастся, но важнее, чтобы мне удалось выдержать последующие недели, из которых каждая уже сейчас неотступно и насмешливо глядит на меня, будто спрашивает: «Ты, стало быть, в самом деле не поехал в Вену? Получил такое письмо – и не поехал? Не поехал?» Я не понимаю музыки, но эту музыку, к сожалению, я понимаю лучше, чем все музыканты. Я не мог поехать, потому что не могу лгать на службе. То есть я могу лгать и на службе, но только по двум причинам – из страха (это, стало быть, чисто служебное дело, оно из этой сферы, тут я лгу без всякой подготовки, наобум, вдохновенно) или в случае крайней нужды (то есть когда «Эльза» [89] в самом деле заболеет, – Эльза, Эльза, не ты, Милена, ты не можешь заболеть, вот это была бы уж самая крайняя нужда, о ней я и думать не хочу), – итак, в случае нужды я солгу, глазом не моргнув, тут не надобны никакие телеграммы, над нуждой уже не властно никакое бюро, тут я поеду с разрешения или без него. Но во всех случаях, когда в числе причин для лжи самой главной будет счастье, нужда и счастье, я не смогу солгать, не смогу – точно так же, как не смогу выжать двадцатикилограммовую гирю. Приди я с телеграммой про Эльзу к директору, она наверняка выпадет у меня из рук, а когда выпадет, я наверняка на нее, на эту ложь, наступлю, а когда наступлю, наверняка тут же выбегу из директорского кабинета, ни о чем не попросив. Ты пойми, Милена, бюро ведь не просто глупое установление (оно, конечно, и глупо тоже, глупости в нем хоть отбавляй, но не об этом сейчас речь, к тому же оно больше фантастично, чем глупо) – оно еще и вся моя прежняя и нынешняя жизнь, я могу, конечно, с нею порвать, и это, возможно, было бы совсем неплохо, но пока-то это все-таки моя жизнь, я могу распоряжаться ею безалаберно – работать спустя рукава (что я и делаю), без конца отлынивать (что я и делаю), при всем при этом важничать (что я и делаю), спокойно принимать как должное самое благожелательное отношение к себе, какое только возможно в бюро, – но вдруг солгать, для того чтобы сорваться с места и, как свободный человек (это я-то, всего лишь нанятый служащий!), поехать туда, куда меня гонит «всего лишь» элементарное биение сердца, – нет, так лгать я не могу. Но что я хотел тебе написать еще и до получения твоего письма – это вот что: я на этой же неделе выправлю себе новый паспорт или, во всяком случае, приведу все в порядок со старым, чтобы приехать по возможности без промедления, когда будет необходимо.