Зеркало ночи | страница 18
– Я да старуха.
– Это вы жену так зовете? – насмешливо посмотрела она на Матвея.
– Нет, хозяйку, – почему-то смутился он. – Она настоящая старуха, семьдесят шесть лет…
– А-а, – протянула девушка и опять заглянула в окно. – А цветы у вас есть?
– Растут какие-то…
Матвей не помнил точно, есть ли цветы на участке.
– Вы – жилец? Снимаете?
– Да.
– На лето? Или весь год?
– Весь год. Я живу тут.
– Значит, договорились.
И когда она исчезла – не ушла, а именно исчезла, – Матвей протер глаза, как будто со сна, и вдруг быстро похромал к калитке, выглянул на улицу… А девушки там не было. Туман был, туман майского утра – легкий и нежный. И тогда ему показалось, что девушка соткалась из тумана и растворилась в нем, и было в ее явлении нечто загадочное, нечто не принадлежащее твердому миру вещей и простых событий, нечто родственное наваждению, мороку, и то была не шутка, не обман чувств и напряженных нервов: Матвей вдруг понял, что с самого начала подспудно смутило его, – Карат, голосистый, заливистый Карат почему-то смолчал на этот раз и теперь лежал у крыльца, тихо урчал и косил испуганным темным глазом.
Опираясь на клюку, вернулась из магазина хозяйка.
– Тетя Груня, а я комнату сдал, – склонил он повинную голову.
Старуха постояла молча, обдумывая.
– Кому сдал-то? – спросила наконец.
– Какой-то девушке. Она одна. На все лето.
Подобие улыбки скользнуло по сморщенному старухиному лицу.
– Ну и ладно сделал, – махнула она рукой и пошла в дом. Уже с крыльца спросила: – За сколько сдал-то?
– За триста…
– Ирод бессовестный, – беззлобно сказала тетя Груня. – Ты б еще за триста рублев Каратову вон будку сдал. Оглоед.
…А тогда, после песочной дорожки, после березовой аллеи жить стало невозможно. То есть жить было даже очень можно – с военной-то пенсией здоровому бездельнику (ну и что, что на протезе? Не в инвалидной ведь коляске! Руки целы, голова на месте…). Еще как можно жить-то, и не доживать, а именно жить («Ста лет тебе не обещаю, – сказал лечащий врач на прощание, – но до восьмидесяти можешь дотянуть. Если не сопьешься»), наконец жить, не считая сроков! Но не мог.
Плотно закрыл окна в комнате и на кухне. Двери из кухни в прихожую и из прихожей в комнату открыл настежь. Пустил газ на полную из трех конфорок и лег на диван в белой рубашке и в тренировочных брюках. Думал, что заснет себе тихонечко – и привет. Но сна ни в одном глазу не было. Лежал, вытянув руки по швам, и пытался вспомнить детство, но вспоминались только мать и отец – рядком, как на свадебном фото, а вот этого вспоминать не хотелось. Он красиво придумал, что перед смертью вся жизнь пробежит перед мысленным взором, замедляя бег на счастливых мгновениях, показывая их вновь и вновь, как показывают рапидным повтором голы на экране, но ни хрена чего-то не бежало. И будто в насмешку вылезли толстые голые ляжки безымянной от времени девицы и его, Матвеево, давнишнее глупое, почти мальчишеское удивление: «Вот это да! А под юбкой и не заметно было, что такие толстые!» Завоняло газом. С раздражением встал, достал бутылку водки, зубами сорвал пробку, бухнул сразу стакан и выпил сразу. И кинулся к окну, чуть не вышибив раму, распахнул его – глотнул прохладный чистый воздух летней ночи. Стоял, вбирая его. Выталкивал газ из легких. В тишине ловил ничтожные звуки, расшифровывал их (машина… ветер в листьях… шаги прохожего… черт его знает что… скрип рамы…). Дрожал – то ли от холода, то ли от предчувствия. И внезапно, разбив тишину, раздался привычный взрыв – невидимый однополчанин прорвался за звуковой барьер, ушел в иное измерение и подмигивал оттуда, недоступный судьбе.