Исчезновение (Портреты для романа) | страница 80
И тут на горизонте сначала возник молодой Болотин (Новочадов подрядился писать тексты для его избирательной кампании), а теперь - и Гайдебуров, который между тем прятался и от старого, и от молодого Болотина.
Новочадова, как осенение, осветила показательная, страшная и курьезная, повседневная и извечная связь двух этих разных людей. Новочадов знал теперь, что его роман будет о двух Романах (так одинаково будут звать обоих героев), с одной стороны, о неком мелком предпринимателе, с другой стороны, о крупном олигархе, то есть фактически о Гайдебурове и молодом Болотине, и таким образом о ничтожном и значительном, о счастливом и несчастном, о победившем и проигравшем. Новочадов даже с пылу с жару набросал начало вожделенного романа. Оно было таким: "На рубеже веков в России жили сразу два Романа Роман большой и Роман маленький". Почему бы и нет? Были же Володя большой с Володей маленьким. Теперь, может быть, пришло время тезок по имени Роман? Главным героем из двух автор выбрал все-таки Романа маленького. Такое предпочтение отвечало сострадательной струнке русской литературы, и, кроме того, Новочадов лучше знал жизнь маленького человека, в данном случае почти родственника Гайдебурова, нежели жизнь русского нувориша, которую Новочадов мог лишь себе воображать.
Вдруг, когда замысел романа набух и стал вырисовываться его подробный план, Новочадов почему-то возымел желание, чтобы его будущий труд стал бы необходим не только ему, но и полезен обществу. Однако он понимал, что путь к современному читателю, тому, который олицетворяет тенденцию, лежит не по прямой, от сердца к сердцу, а стелется по превратной коммерческой синусоиде. Новочадов задумался о востребованности: каким теперь нужно было быть, конечно, не поддаваясь той или иной маргинальности, а двигаясь по вечному руслу, чтобы тебя теперь же и читали?
Не исключено, что теперь стоит иначе взглянуть на соотношение судьбы и творчества, включить в эту связку стильный расчет, сдобрить новым маркетинговым поведением. По крайней мере, пора отказаться от пушкинской гармонии судьбы и слова. Весь XIX век накренялся в сторону слова, и в начале XX слово оказалось слишком перегруженным. Тут же начали педалировать судьбу и навязывать ее даже природным лирикам. Какой толк от насыщенной, косноязычной судьбы без выразительной дикции? Недавно еще было время исключительно порочного, занимательного поведения, но и оно, кажется, миновало. Пиши, как будто нет предела, - очаровательное кредо. Но оно подходит только для эротических натур. Если классики очнулись бы в наше время, очнулся бы Достоевский, очнулся бы Толстой, Гоголь в который раз очнулся бы, Чехов, в конце концов, - им, по всей видимости, осталось бы только зажмуриться опять или, наоборот, потереть ручки от писательского зуда. Странно, почему даже метафорически мыслящие читатели не в силах сегодня отличить одно от другого? Все смешалось в литературе. Никто не упоминает о таланте как о мериле творчества. Странно это как-то, странно, говорить о книге и ни разу не употребить при этом слова "талант". Может ли быть такое, чтобы богемный истеблишмент боялся этого слова, как черт ладана?