Август | страница 58




Мальчик спрятал руки в рукава, и было приятно, что чабан не он сам, и было неприятно, что нечто подобное действительно происходит в эту самую минуту где-то. Мальчик простонал и услышал свой стон. И стон своего отца, и стон всего своего рода. И смех всей школы над этим стоном. И неулыбчивый, безмолвный взгляд взрослых, обращённый на его отца, взгляд, полный едкой насмешки. В этом взгляде ничего больше нет. Нет того, например, что они не прочь пожрать мяса лани, ничего такого нет в этом взгляде, в этом взгляде можно углядеть одну только едкую насмешку по поводу того, что у косого Егиша растёт двенадцать косых детей и что двенадцать этих косых отпрысков сидят сейчас под двенадцатью деревьями и размышляют о турецком чабане в пустыне, размышляют и время от времени исторгают тяжкий стон.

Потому что на посторонний взгляд это действительно так. Мальчик сделал вид, что это не он съёжился и продел руки в рукава, мальчик встал, распрямился и увидел сквозь деревья село. Мальчик взял ведро, и ведро было тяжёлое, и он встал перед всем селом со своей тяжёлой ношей в руках.

— Урур-урур-урур, эй! Коршун! — Бабка их была занята делом — поминутно давала знать курам о присутствии коршуна. С утра до вечера бабка напоминала им о коршуне и думала, что делом занята.

Глухо стукнул по дереву то ли тесак, то ли топор, стукнул, стукнул, ещё раз стукнул и остро зазвенел — кувалда, значит, была. Дядя мастерил телегу, сейчас пробивал, наверное, отверстие для дышла, и железный клин отскочил. Но дядя не выругался. Дядя вообще не ругается. Он молча поглядел вслед откатившемуся клину, потом покачивающейся своей походкой пошёл, постоял над ним секунду, потом нагнулся так, что казалось, сейчас он разломится пополам, нагнулся, взял клин и пошёл обратно. Он, когда ходит, раскачивается не из стороны в сторону, а взад-вперёд, совсем как голова у лошади мотается во время ходьбы. Клин снова вонзился в дерево, а мальчик в лесу, сжав зубы, прислушивался, ждал. Ждал, когда треснет разрываемая древесина. Но всё было тихо, и железный клин задыхался в дереве, и вместе с ним задыхался мальчик. И дядя не помогал железному клину, с кувалдой в руках дядя стоял и ждал, что дерево треснет само по себе, он взглядом искал всё это время другой клин, но больше ждал, что дерево само треснет.

— Араик, Араик… Ара…

Мальчик скорчил гримасу и отбросил в сторону этот зов. И увидел, как дядя взял новый клин, валявшийся возле стены, и, покачиваясь, идёт обратно. Вот он дошёл до дерева и стоит, прислушивается к глухому его стону, вот он нагнулся так, что со стороны можно подумать — сейчас он разломится пополам. Он нагнулся, примерился глазом к трещине в дереве, разогнулся и замахнулся кувалдой, чтобы ударить. Но удара не слышно. Тихо-тихо кругом. Клин задыхается в дереве, а дядя не помогает ему. А может быть, дерево уже треснуло, и разверзло свою белую сердцевину, и уже поблёскивает этой сердцевиной на солнце, а дядя стоит, хлопает глазами и хочет найти во всём этом какой-то смысл и не может. Мальчик понял, что сейчас он окажется возле дверей дяди и протянет ему поверх расщепленного ясеня малину на ладони, и его рука на секунду застынет в воздухе, протянутая к дяде, и всё это будет окутано свежим ароматом дерева. И будут смотреть молча друг на друга — белая древесина, он сам и дядя. И подсолнух.