Шпионы, простофили и дипломаты | страница 6



Одзаки, как и Зорге, тоже писал воспоминания, но не в форме диалектического описания своих деяний и подвигов. Нет, вместо этого он выдал пространные, эмоциональные письма к жене и апологию для японского суда, в которой делал попытку проследить весь ход своего духовного падения и с печалью признавал справедливость грядущего исчезновения. Написанные по всем правилам японского цветистого слога, письма к жене позднее были опубликованы и их название отражает ту двойственность, что свойственна японскому характеру: «Любовь подобна падающей звезде». А вот апология, где изложены мысли человека, жизнь которого приняла дурной оборот и который знал, что он проживет еще достаточно, чтобы успеть пожалеть об этом, так и лежит где-то похороненной в архивах токийского суда.

«Сейчас я ожидаю окончательного приговора, – писал он на заключительных страницах. – Я достаточно хорошо осведомлен о важности законов, которые я нарушил… Выйти на улицу, жить среди друзей, даже после того, как пройдет много лет, уже невозможно и с точки зрения моей совести, и с точки зрения моих возможностей и сил… Я счастлив при мысли, что родился и умру в этой, моей, стране… Я заканчиваю писать в камере токийской тюрьмы в час, когда тучи низко висят над землей, предупреждая о надвигающейся буре».

Но прежде чем обрести спокойствие и ясность, Одзаки прошел через муки сомнений и темную ночь разрушенных убеждений. «Окруженный справедливостью и милосердием, добротой и любовью… я почувствовал, что я что-то упустил, не обратил внимания на серьезную ошибку в обосновании своих поступков. Поначалу сама мысль о такой возможности была мучительна… Я виновато чувствовал, что утратил веру». Но он отринул от себя эту вину, потому что был таким же «стопроцентным» большевиком, как, скажем, и Фредерик Филд, хотя в свое время он принял «Большую Восточно-Азиатскую войну» как патриотическую. Но что характерно, он никогда по-настоящему не сознавал ни политического, ни нравственного значения своих преступлений.

Внезапное изменение его отношения к коммунизму было сугубо эмоциональным и личным. «Моя любовь к семье вновь проявила себя, как неожиданно мощная сила… Поначалу читать письма жены было для меня так болезненно, что я не мог даже взглянуть на фотографию моего ребенка. Иногда я рыдал, а иногда обида переполняла меня, и я думал, насколько все было бы проще, не будь у меня семьи… Профессиональные революционеры не должны иметь семьи… Мысли о будущем моего отца, о котором я обычно так мало думал, также угнетающе действовали на меня… Я рисовал его образ в своем воображении – вот он стоит ко мне спиной, склонившись с тревогой и печалью».