В канун Рагнарди | страница 47



А потом паруса тяжело развернулись на скорой рукой починенных мачтах, и все — урманы и берег — кануло в тяжелый белый туман...

Это было давно, но тот, который я, помнит все, будто только вчера лопались от яростного рыка кровавые пузыри на этих губах, ведущих нынче учтивые речи:

— Наш спор не окончен, витязь. Мы испытали силу друг друга борьбой с бешенством моря, испытали и ратным железом. Силы были равны. Но осталось еще одно испытание — кубком хмельного вина. Пойдем, витязь! Я гость твой в этом городе, будь же и ты моим гостем на нашем торговом подворье. Пойдем, сразимся в последний раз, и если вновь не сумеем мы одолеть друг друга — смешаем кровь, обменяемся именами и станем братьями!

И снова — мороз и ночь, снова скрипит под ногами снег, а улочки, тонущие в снегу и во тьме, тянутся, вливаются в новые, сплетаются в странный, но знакомый узор под бесстрастными белыми звездами; и редки черные силуэты людей, но и это малое их количество непомерно для зимней ночной поры, и город кажется непривычно оживленным, потому что — праздник.

А потом была калитка урманского гостевого подворья — крепкие доски, кованные тяжелой медью. Она натужно скрипела, трудно поворачивалась на вымерзших петлях, и в открывшейся за ней черноте замаячила фигура бронного урмана в заросшем мохнатым инеем шлеме, коченеющего в бессмысленном карауле.

А потом — мимо длинного ряда заваленных снегом лабазов, в двери, в темень и снова в двери, за которыми тусклый свет, протопленная до духоты тесная горница, ломящиеся столы и хриплый приветственный рев десятка хмельных глоток.

И был говор, и грохот посуды, и песни — странные, печальные, протяжные и исполненные яростного веселья, перемежающиеся хриплыми воплями.

И были пляски, здесь, в тесноте. По очереди, по одному выходили урманы и, почти не двигаясь с места, всплескивались вдруг бешеными высверками тяжелых широких клинков, сжатых в обеих руках, растворялись, тонули в неистовом мельтешении железных сполохов под ритмичные вскрики прочих.

А тот, меднобородый, сидел напротив, и отсветы холодного железа и теплых огней вспыхивали-искрились в его потемневших глазах, и он смеялся, говорил что-то, подливал хмельного равно с собой. И хмельное бродило в крови веселым буйством, играло шутки, и широкое лицо напротив вдруг расплывалось, теряло четкость, тонуло в теплых сумерках, заволакивающих глаза, чтоб через миг вынырнуть вновь...

Тот, которым стал я, не заметил, как, почему мертвая тишина повисла в горнице, но, вдруг осознав безмолвие вокруг, мгновенно очнулся от хмельной полудремы, метнул настороженный взгляд по сторонам, готовый ко всему.