В канун Рагнарди | страница 23



Беспалый поскреб прозрачный пух на макушке, изловил кусючего, рассмотрел перед тем, как раздавить — задумчиво, изучающе. Тем же взглядом медленно обвел толпу тех, кто смотрел. Крикнул, как проблеял:

— Длиннорукая! Подойди.

Длиннорукая неуверенно оглянулась на соседей, несмело подошла. Беспалый заговорил было, но подавился слюной, надолго закашлялся. Все с интересом ждали. Наконец он прохрипел:

— Длиннорукая. Тебя брали много мужчин. Сколько?

Длиннорукая посмотрела на небо, пошевелила губами. Неуверенно загнула три пальца на руке. Подумала, загнула еще один.

— Хорошо. Ты видела много мужчин. — Беспалый закряхтел, сел поудобнее. — Посмотри Хромого, Длиннорукая. Сможет?..

И сразу — сумрак Хижины, и догорающий очаг роняет алые отсветы на стены, дрожит красными точками в расширенных зрачках Кошки... И сильные руки Кошки, и запах ее волос, и пряный аромат душистых трав Первого Ложа... Их первая ночь?

Но почему сразу? Ведь было еще много всего в тот день, когда старики отдали Кошку Хромому. Были песни, и бешеный гром тамтамов, и большие костры, и плясали воины, сокрушая дубинами тени врагов, и черепа немых смотрели пустыми глазницами с кровель на эти пляски... И только потом пришла ночь, но была она совсем не такая. Хромой до рассвета просидел у входа, задремывая и просыпаясь от холода, а Кошка сжалась на травах Первого Ложа и при каждом его движении угрожающе вздергивала верхнюю губу и злобно шипела...

А это? Когда это было, с кем? Почему у Кошки глаза стали синими? Или это не Кошка? А эта женщина, красивая, но седая, гладит синеглазую Кошку по голове... Она такая знакомая, эта женщина — кто? А воин? Старый, но крепкий еще воин, у которого молодые глаза прячутся в мудрой сетке морщин — Хромой?! Хромой и Кошка?! Их дочь?!.. Дочь... Кошка... Только глаза синие.

Так не нарисовать. Никому. Потому, что рисунок мертв, а это... Это живет. Теплое-теплое, мягкое, живое... И Кошка, его Кошка, та, что шипела на него с Первого Ложа, будет всегда. И он, Хромой, тоже будет всегда, они оба будут всегда, всегда вместе. В этом теплом-теплом, живом. Так вместе, как никогда не смогут быть по-другому. Так вот зачем людям дети...

А потом щемящее, непривычно волнующее стало плоским и зыбким, потеряло смысл, подернулось серым. И серое крепло, густело, съедало образы, чувства, воплощалось мелкими холодными каплями, и капли эти оседали на лице, вязали губы вялой горечью болотных трав...

А спина и безвольно раскинутые руки стыли в сырости жестких мокрых стеблей, и серое, серое, серое низкое небо вливалось в открывшиеся глаза беспросветной тоской пробуждения. Сон. Просто сон.