Консервный ряд | страница 10



Грек, в большом фартуке, с засученными рукавами жарил в двух больших сковородках свиные отбивные, переворачивая их пешней для льда.

— Привет, сынок. Как дела?

Котлеты скворчали и шипели на сковородке.

— Не знаю, Лу, — ответил Уильям. — Иногда я думаю — самое лучшее взять и — чирк!

Он провел пальцем по горлу.

Грек положил пешню на плиту и повыше закатал рукава.

— Знаешь, что я слышал, сынок, — сказал он. — Если кто об этом говорит, никогда этого не сделает.

Рука Уильяма потянулась за пешней, она легла ему в ладонь легко и удобно. Глаза впились в черные глаза грека, он прочел в них интерес и сомнение, сменившиеся под его взглядом растерянностью и страхом. Уильям заметил перемену: в первый миг грек почувствовал, что Уильям может совершить это, в следующий он знал — Уильям это совершит. Прочитав приговор в глазах грека, Уильям понял, что назад ходу нет. Ему стало очень грустно, потому что теперь он понимал, как это глупо. Рука его поднялась, и он вонзил острие пешни себе в сердце. Удивительно, как легко оно вошло. Уильям был привратником до Альфреда. Альфред нравился всем. Он мог сидеть с парнями Мака на трубах, когда хотел. Он даже бывал гостем в Королевской ночлежке.

ГЛАВА IV

Вечером в сумерки в Консервном Ряду случалась одна странная вещь. Случалась в те короткие, тихие серенькие минуты сразу после захода солнца, до того, как загорятся уличные фонари. С городского холма спускался старый китаец, миновал Королевскую ночлежку, шел по куриной тропе и пересекал пустырь. На нем была допотопная соломенная шляпа, синие джинсы, такая же куртка и тяжелые башмаки, подошва одного наполовину оторвалась и шлепала, когда он шел. В руках он нес закрытую крышкой корзину. У него было худое коричневое лицо, точно в жгутах вяленого мяса, и глаза были коричневые, даже белки, и сидели они так глубоко, точно смотрели на вас со дна колодца. Он появлялся в сумерки, переходил улицу и двигался дальше в проем между Западной биологической и заводиком «Эдиондо» [Вонючий (исп.)]. Затем пересекал маленький пляж и терялся между стальных и деревянных свай, поддерживающих пирс. До рассвета его никто больше не видел.

А на рассвете в те минуты, когда фонари уже не горят, а солнце еще не встало, старик-китаец отделялся от свай, пересекал пляж, улицу. Корзинка у него была мокрая, тяжелая, с нее капало. Оторванная подошва башмака громко хлопала по дороге. Он шел вверх по холму до второй улицы, входил в ворота в высоком длинном заборе и исчезал до вечера. Люди в домах, услыхав стук подошвы, на миг просыпались и тут же снова засыпали. Вот уже много лет слышится этот стук, но никто так и не привык к нему. Одни люди думали, что китаец Бог; старики говорили, что это сама смерть, а мальчишки кричали, что это просто-напросто старый смешной китаец. Ведь мальчишкам все старое и странное всегда кажется смешным. Но они не дразнили его, не кричали ему вслед, потому что все-таки он шел, окутанный крохотным облачком опасности. И только один красивый и смелый мальчишка десяти лет, Энди из Салинаса, отважился подразнить старого китайца. Энди гостил в Монтерее и как-то увидел старика. Он сразу понял, что должен подразнить его, иначе утратит самоуважение; но даже храбрый Энди ощутил это облачко опасности. Каждый вечер следил он за стариком и в нем боролись два чувства — дерзание и страх. И вот однажды Энди собрался с духом и пошел за китайцем, распевая тонким мальчишеским голоском дразнилку: