Самтредиа | страница 17
- Прекрати, - оборвал он меня. - Тебе ничего не придется доказывать. Ты еще ребенок: и тебя это не касается.
И тут меня осенило.
- Пап, а может, нам тоже стать грузинами? На время, понарошку? - сел я на траве.
Он посмотрел на меня грустно и промолчал.
- Зачем же нам трезвонить на каждом углу, что мы осетины? Мы будем осетинами, будем говорить по-осетински у себя дома, а на улице по-грузински. Тогда никто к нам не пристанет.
- Замолчи! - повысил голос отец. - Никто не может запретить нам говорить на родном языке - ни дома, ни на улице, ни в школе.
- Мне немножко стыдно, когда я среди друзей, а ты заговариваешь со мной по-осетински.
- Знаю. Но я буду говорить с тобой по-осетински всегда, везде, даже если ты забудешь все слова.
- Но я же перестану тебя понимать, - смахнул я слезу.
- Нет, - сказал он, - лишь в том случае, если ты перестанешь любить меня и мать, потому что слова наполнены не только смыслом, но и любовью, а этого человек никогда не забывает. - Отец помолчал немного и добавил: - Хотя случается и такое.
- Зачем же делать то, что не нравится другим?
- Запомни раз и навсегда: ты можешь изучить двадцать языков, но грош им цена, если не знаешь родного. Мы не имеем права забывать родной язык в угоду кому-то, нас слишком мало. У каждого народа есть нечто сокровенное, которое с благоговением переносится из поколения в поколение, и не дай Бог оборвется цепочка, потомки этого не простят.
Я утомился, меня клонило ко сну, и мы встали и направились в сторону шоссе. По пути утолили жажду из чьего-то колодца, смочили лицо и шею и немного приободрились. Шоссе пахло остывающим асфальтом. Посреди дороги лежали буйволы, пережевывающие жвачку, а возле них рыжая собака. Учуяв нас, она приподнялась, навострила уши и залаяла. В этот поздний час машин было мало, но каждой из них приходилось притормаживать и аккуратно объезжать животных, которые и ухом не вели. Мы встали на обочине и принялись голосовать. Подобрал нас военный "Урал". Вскарабкавшись в кузов, где сидели солдаты в пропахших пботом гимнастерках и драеных сапогах гармошкой, мы втиснулись между ними. Отец стал декламировать стихи Пастернака, и солдаты, посмеиваясь, внимали ему, а меня укачало, и я сказал: "Тошнит!" - но отец не расслышал. Меня вырвало желчью, и отец подставил ковшик ладоней, однако чтения стихов не прервал. Тогда показалось, что руки у отца огромные, как таз, и я успокоился и больше не переживал, что могу испачкать ненароком солдат. Кто-то снял солдатский ремень и предложил пожевать кожу - помогает от тошноты, - и я сунул ее в рот, соленую и жесткую, и жевал, покуда не перестало мутить. Потом отвернулся к натянутому, как барабан, брезентовому тенту - бессильный и безучастный - и закрыл глаза, а отец всю дорогу держал в ковшике ладоней мою блевотину, бережно, ровно выпавшего из гнезда воробышка, и продолжал читать: