Возвышение Сайласа Лэфема | страница 4
— Это она красивый парень, — сказал непочтительно Бартли. И поспешил добавить, увидя, что Лэфем нахмурился: — Прелестная девушка! Какое милое, тонкое лицо! И видно, что хорошая.
— Это — да, — сказал отец, смягчаясь.
— А ведь это в женщине самое главное, — сказал потенциальный грешник. — Не будь у меня хорошей жены, которая умеет нас обоих удерживать на стезе добродетели, не знаю, что бы со мной было.
— Моя другая дочь, — сказал Лэфем, указывая на большеглазую девушку с очень серьезным лицом. — А это миссис Лэфем, — продолжал он, дотрагиваясь до фотографии мизинцем. — Это мой брат Циллард с семьей; у него ферма в Канкаки. Хэзард Лэфем, баптистский проповедник в Канзасе. Джим с тремя дочерьми, у этого мельница в Миннеаполисе. Бен с семьей — этот у нас врач, живет в Форт-Уэйне.
Снимавшиеся толпились перед старой фермой, спрятавшей свою уродливость под слоем лэфемовской краски и украшенной неуместной верандой. Фотографу не удалось скрыть, что все они были людьми порядочными и разумными; среди девушек было немало хорошеньких, а то и просто красивых. Разумеется, он расположил их в неловких, напряженных позах, словно у каждого под затылком находилось орудие пытки, именуемое у фотографов подголовником. У пожилых дам было иногда неясное пятно вместо лица, а некоторые из младших детей так вертелись, что от них остались одни тени, словно астральные снимки их собственных маленьких призраков. Словом, это была семейная фотография, на какой в свое время красовалось большинство американцев, и Лэфем имел основания ею гордиться.
— Полагаю, — заключил он, возвращая фотографию на место, — что нам не скоро снова удастся со браться.
— И вы, значит, — подсказал Бартли, — остались на старом пепелище, когда остальные подались на Запад?
— Ну нет, — протянул Лэфем, — сперва и я двинулся на Запад. В Техас. Тогда все только им и бредили. Побыл три месяца, и хватило с меня Одинокой Звезды. Вернулся. Решил, что мне и в Вермонте будет неплохо.
— Что ж, заклали жирного тельца в вашу честь? — спросил Бартли, занося карандаш над блокнотом.
— Думаю, что мне были рады, — сказал с достоинством Лэфем. — Мать, — добавил он тихо, — в ту зиму скончалась. Остался я с отцом. Весной и его схоронил, а сам переехал в поселок Ламбервиль и за любую работу брался. Поработал на лесопилке, потом конюхом на постоялом дворе — очень люблю лошадей. Колледжей не кончал, а в школу то ходил, то нет. Возил дилижанс, потом купил его и ездил уже от себя. Купил и таверну, а там женился. Да, — сказал с гордостью Лэфем, — на учительнице. Дела в таверне шли у нас неплохо, и жена уговаривала меня ее покрасить. Я все откладывал, как это водится у мужчин. Наконец сдался. Ладно, говорю, Персис — это ее так зовут. У меня на ферме целые залежи краски. Давай посмотрим. И поехали туда. А я тогда сдавал ферму за семьдесят пять долларов в год одному безалаберному французу-канадцу, которого занесло в наши края. Не хотелось мне его видеть в нашем доме. Мы и поехали в субботу под вечер и привезли этак с бушель краски под сиденьем повозки. Попробовал я эту краску сырой, попробовал обожженной, и мне понравилось. Жене тоже. Маляра в поселке не было. Взялся я за дело сам. Так вот, сэр, краска на той таверне еще держится, больше ее не красили и навряд ли будут. А мне все казалось, что дело несерьезное. Может, и не взялся бы за него, да отец уж очень, бывало, с ним носился. Покрыл я стену первым слоем, а потом с полчаса глядел и думал: вот бы он порадовался.