Возвышение Сайласа Лэфема | страница 2



Голубые глаза Лэфема блеснули как знак того, что он оценил юмор.

— Не знаю, надо ли забираться так уж далеко, — сказал он. — Но стыдиться тут нечего, родился я в Вермонте, на самой канадской границе, так что мог и не оказаться американцем по праву рождения, но уж американцем должен быть обязательно. Было это — погодите-ка — почти шестьдесят лет назад; сейчас у нас 75-й, а то было в 20-м. Словом, я прожил пятьдесят пять лет, и нелегких лет; времени не терял, ни одного часу! Родился на ферме, ну и…

— Летом — полевые работы, зимой — школа, все как водится? — вмешался Бартли.

— Как водится, — повторил Лэфем, не очень довольный непочтительной подсказкой.

— Родители, разумеется, бедняки, — подсказал журналист. — Ходили босой? Терпели всевозможные лишения в детстве, которые вдохновили бы юного читателя на такой же путь? Я сам сирота, — сказал Бартли с цинической фамильярностью.

Лэфем поглядел на него и сказал с достоинством:

— Если это все шуточки, то моя жизнь вам не интересна.

— Что вы, очень, — сказал, не смущаясь, Бартли. — Увидите, как хорошо все получится. — Так оно и получилось в интервью, опубликованном Бартли.

«М-р Лэфем, — писал он, — ненадолго остановился на своих ранних годах с их бедностью и лишениями, смягченными воспоминаниями о любящей матери и об отце, хоть и еще менее образованном, но столь же озабоченном будущностью детей. Это были смиренные люди, религиозные, как и все в то время, и безукоризненно нравственные; они преподали детям простые добродетели Старого завета и „Альманаха Бедного Ричарда“.

От этой насмешки Бартли не мог удержаться; но он надеялся, что Лэфем не силен в литературе, а большинство других сочтет это за искренний репортерский пафос.

— Видите ли, — объяснил он Лэфему, — все эти факты для нас — материал, и мы привыкли их сортировать. Бывает, что наводящий вопрос извлекает массу фактов, о которых сам человек и не вспомнил бы. — Он задал несколько вопросов и из ответов Лэфема составил историю его детства. «М-р Лэфем, не задерживаясь на своих ранних лишениях, тем не менее упомянул о них с глубоким чувством, и они все еще живут в его памяти». Это он добавил после; и когда Лэфем с его помощью миновал период нужды, лишений и стремления выбиться, трогательно одинаковый у всех преуспевших американцев, Бартли сумел заставить его забыть, что его прерывали, и он продолжал, получая немалое удовольствие от своей автобиографии.

— Да, сэр, — говорил Лэфем с таким волнением, что Бартли уже не перебивал его, — человек не знает, чем была для него мать, а там уж поздно сказать ей, что он это понял. Моя мать, — тут он остановился, — у меня комок в горле, как вспомню, — сказал он, как бы извиняясь, и попытался усмехнуться. Потом продолжал: — Маленькая была, щупленькая, ростом со школьницу средних классов; а работала на целую семью мальчишек, да еще и стряпала на поденщиков. Стряпала, мыла, стирала, гладила, штопала с рассвета до темна. Я хотел сказать, и с темна до рассвета, потому что не знаю, когда она спала. Как-нибудь ухитрялась. И в церковь успевала ходить, и учить нас читать Библию, и толковать ее на старый манер, то есть вкривь и вкось. Хорошая была женщина. Но когда вспоминаю ее на коленях, то не в церкви, а словно ангела на коленях передо мной; моет мои бедные грязные ноги — ведь я день-деньской бегал босиком, — чтобы спать лег чистым. А было нас шестеро, все мальчишки, один к одному, и так она обихаживала каждого. Как сейчас помню, как моет мне ноги. — Бартли взглянул на ноги Лэфема в ботинках огромного размера и тихонько присвистнул. — Мы ходили все в заплатах, но не в лохмотьях.