Из цикла рассказов «Там, где будет мой дом» | страница 6



Охватившую его ярость Шекких не выразил ничем. Он лежал молча, не стонал и не сопел даже, когда его многострадальную голову обматывали повязкой, пропитанной целебным отваром. И лечебную настойку проглотил безропотно, нимало не жалуясь на ее гадостный вкус — даже не поморщился, когда край кружки коснулся его приоткрытых губ, и гнусное зелье полилось ему в глотку. И когда эльфы пичкали его своим бальзамом, тоже ни слова не сказал. Лекаря его безразличная кротость ничуть не успокоила, скорей уж встревожила. Он внимательно посмотрел на Шеккиха, будто собираясь сказать ему что-то важное, но так ничего и не сказал, только заерзал шеей с такой силой, словно собирался счесать кожу с затылка.

Когда эльфы, а с ними и лекарь наконец-то пожелали Шеккиху скорейшего выздоровления и ушли, тихонько притворив за собой дверь, он мысленно усмехнулся — на настоящую усмешку сил недоставало. Друзья — это очень хорошо, это просто замечательно… тот, у кого никогда не было друзей, считай, что и не жил вовсе… так пристало ли человеку радоваться, когда друзья уходят? Да, но вместе с друзьями уходят и их голоса, звуки их шагов, звон оружия и шорох одежды… и остается только тишина. Ничем не наполненная тишина. И звуки не скачут от стены к стене, как ополоумевшие мячики. И не грохочут в голове пьяные колокола. И можно закрыть глаза, а потом снова открыть их, медленно-медленно, чтобы взмах ресниц не спугнул тишину. А потом смотреть в потолок… ведь это же так приятно — смотреть в потолок… он ведь совсем такой же, как и до контузии… восхитительный в своей неизменности потолок… смотришь на него и говоришь себе, что ты тоже совсем не изменился — прямо как этот потолок… что не было никакой контузии, а мучительная боль, страдания, противный привкус лекарства во рту — просто так, понарошку… что ты все еще прежний… и останешься прежним… и жизнь твоя будто бы и не поменялась бесповоротно… лежать и смотреть в потолок… и ничего, ничего не слышать, чтобы не проснулось то страшное, что так самовластно распорядилось твоей судьбой и твоим телом. Потому что это тело теперь уже не только твое. Оно принадлежит еще чему-то… или кому-то… кому-то упрямому и зловредному… кому-то, кто задался целью мешать тебе, причинять боль. До сих пор ты никогда не болел — а теперь ты меченый. Меченый болезнью — а значит, и смертью.

Мерзко, мерзко думать о смерти — лучше уж думать о тех, кого она успела похитить. Вспоминать, какими они были при жизни. Внезапно Шеккиху представилось лицо его бабушки. В паутине трещинок на потолке проступили морщины, сам собой возник пристальный взгляд — Шекких даже смигнул, но видение не исчезло. А он-то думал, что и вовсе забыл ее за давностью лет. Оказалось, все он помнит — и проницательную улыбку, и скрюченные старостью пальцы, и шаркающую ревматическую походку, и даже обыкновение вставать с места со словами: «Ну я ж тебе, мерзавке, покажу!» Странные шутки шутит память с человеком! Слышал эти слова Шекких несчетное количество раз — а понял их только теперь. Мальчиком он дивился, отчего бабушка постоянно беседует сама с собой, да еще и честит себя мерзавкой… но она разговаривала не с собой! Она говорила с той мерзостью, которая захватила ее тело, отторгла, сковала, цеплялась изнутри за суставы, мешала ходить, сидеть, стоять… со старостью, болезнью — вот с кем она говорила! С ненавистным врагом, которого надо одолевать ежечасно, ежеминутно, каждым шагом, каждым вдохом. Не дать этому врагу торжествовать над собой. Пожалуй, бабушка Шеккиха была лучшим бойцом, которого он только знал: до самой своей смерти из своей беспрерывной схватки она выходила победителем.