Ждановщина | страница 8



Что же касается «общественного мнения», то именно тогда прозвучала классическая формула: «Я, конечно, Пастернака не читал, но…». Помню как и в нашем ленинградском Доме писателя московский посланец, автор разнообразных слов к гимнам страны, возбужденно рифмовал: «А эти злаки-пастернаки, мы их всех – из поля вон!»

Все же уже через год после ухода из жизни великого поэта можно было прочитать в его «Избранном» (1961):

Кому быть живым и хвалимым,
Кто должен быть мертв и хулим,
Известно у нас подхалимам
Влиятельным только одним.

«Дело» Пастернака велось публично. Лишь в литературных кругах знали о другой драме тех лет – аресте выдающегося романа писателя-фронтовика Василия Гроссмана «Жизнь и судьба». В феврале 1961 года главный редактор «Знамени» Вадим Кожевников лично отправил в ЦК М. Суслову и Д. Поликарпову рукопись романа, принесенного автором в его журнал, – с соответствующим своим «редакционным заключением». Тут же дома у Гроссмана были изъяты все (как полагали сыщики) существовавшие экземпляры этого произведения. Гроссман не удостоился специального «постановления», лишь заслужил «предсказание» главного тогдашнего партийного идеолога Суслова: «Это будет напечатано через 250–300 лет». Жаль, что не удалось покойного теоретика порадовать: «Жизнь и судьба» напечатаны через 30 лет после его пророчества.

От широкой проработки Гроссмана спас, видимо, недавний, получивший мировой резонанс скандал с «Доктором Живаго». Самому автору это помогло мало: арест его детища для него был слишком тяжел. Последовали болезни и смерть в 1964 году.

На исходе хрущевского правления как своеобразные партийные «постановления» трактовались «встречи руководителей партии и правительства с творческой интеллигенцией». Особенно впечатляла вторая из них – в 1963 году. Никита Хрущев и Леонид Ильичев в своих докладах ополчились на «субъективизм» мемуаров Ильи Эренбурга. Приведем об этом поношении свидетельство очевидца, Маргариты Алигер:


«…состоялась знаменитая московская мартовская встреча в Кремлевском дворце. Кто из нас, просидевших два долгих дня на этой встрече, может припомнить сейчас, за что, собственно, критиковали Илью Эренбурга? Но кто из нас может забыть, как чудовищно и безобразно все это звучало? Эренбург рухнул. В полном смысле этого слова».[7]


Суть в том, что «чудовищное и безобразное» оставалось этической нормой в любые советские времена. Отметим, кстати, как исключительный даже для советских издательских нравов нонсенс с книжным изданием мемуаров Эренбурга. Вступительную заметку к одному из томов «Люди, годы, жизнь» написал помянутый уже Лесючевский – в той же должности директора издательства, где печаталась книга – с… разоблачительным об этой книге суждением!