Нижние Байдуны | страница 32



А выплыл Сидор, для меня и вправду воскрес - вскочив из сада в окно.

Надо сказать, что на все свои вины и заслуги смотрел он теперь... прямо удивительно с какой объективностью. Первый свой тост за нашим столом поднял:

- За советскую, хлопцы, тюрьму! Потому что это, я вам скажу, не тюрьма, а сплошная привилегия. Из дурака сделали меня человеком. Снова я наших коровок лечу, снова нашим людям добра хочу, пью нашу родную чарку, ем нашу родную шкварку, нашей родной рабоче-крестьянской власти мы рады и - ничего нам больше не надо!..

Он не очень соврал про коров - теперь не лечил их, правда, но уже с зимы занимался в колхозе делом искусственного осеменения, которое называют просто "самотыком", да так старательно и толково работал, что в деревне начали говорить: "Сидор-гоп теперь за быка".

В рифму говорить он мог всегда и совсем свободно. Помню я это еще из далеко довоенного времени.

Мама наша смеется до слез, а Сидор стоит перед нею, как на эстраде, в творческом экстазе импровизации:

Милая моя тетя Катрина,

Есть у вас и хлевок и адрина*,

И огород, и садок, и хата...

Только помер ваш нябожчик тата**

Не ваш, конечно, а ваших сыночков,

А также ваших и дочков,

А ваш - любимый мужик,

Что с вами жить дружно привык...

______________

* Адрина - сарай, сеновал.

** Нябожчик тата - покойный отец.

Так могло бы и плестись, если бы не встречались слова, которые с ходу не очень-то и зарифмуешь. Скажем, такое:

Теперь живете вы, тетя, вдовою,

Над хозяйством своим головою,

И жизнь ваша больше уже не скорбейная,

Бо сыночки ваши повырастали... Ага!

Нет рифмы к самодельному слову "скорбейная", ну и шут с ней: здесь подставлялось запасное, дежурное "ага!". Как в той польке - "Сидор-гоп!..". Гопнул, брыкнул и - поэзия.

В этот свой еще один талант Сидор верил, как и в майорство.

- Антонович, - говорил он мне однажды совсем трезвый, - у тебя ж, браток, машинка писучая есть. Приеду я к тебе когда-нибудь, сядем и вдвух всю жизню опишем стихами!..

Задумку эту мы с ним, к сожалению, не осуществили.

А он был, думается, и в самом деле способный. У него была и фантазия, и наблюдательность, и умение коротко, точно передавать другим увиденное. Рассказывая мне о Маньчжурии, Сидор так вспоминал мимоходом рикшу: "А шляпа, браток, шире оглобель!.." Рассказывал он мне и о том, как пытался отобрать свою хату, как тогда "немного пощупал тех бюрократов". "Горбунович сразу от страха под стол, а Марциян как сиганул в окно, так раму на шее вынес на улицу и попер!.." По отношению к тем, кого я хорошо знал как уважаемых и солидных, невероятное было невольно смешным, тем более и рассказано с мимикой, с жестами и с передачей голосов. Не хуже Тимоха Ермолича. Был также рассказ про тюремного старшину, страшнейшего заразу, которого Сидор, выдававший себя не ветеринаром, а "человечьим фельдшером", лечил от геморроя скипидаром. Было и еще кое-что. Словом, буйство фантазии и горячая, непоколебимая вера в самого себя. Пока они вместе с ним исподволь не погасли.