Золото короля | страница 67
— Прими мои соболезнования.
— Благодарю.
Алатристе едва заметно улыбнулся:
— Не горюй, Бартоло. Может, повезет — наскочит ваша галера на турок, возьмут вас в плен, тогда примешь ислам и обзаведешься в Константинополе целым гаремом…
— Зря вы так. — Типун, судя по всему, обиделся всерьез. — Одно с другим путать не надо. Ни Господь наш, ни король не виноваты в том, что оказался я там, где оказался.
— Ты прав, Бартоло. Дай тебе Бог удачи.
— И вам, капитан Алатристе.
Мы двинулись дальше, а он, прислонясь к прутьям, смотрел нам вслед. Как я уже говорил, из лазарета доносились складный хор и перебор гитарных струн, а кто-то из сидевших в камере по соседству отбивал такт ножом по решетке, так что можете себе представить, что это была за райская музыка. В комнате, где к двум скамейкам и маленькому алтарю с образом Христа прибавились по случаю проводов стол и несколько табуретов, нашим взорам в свете сальных свечей предстало высокое собрание: здесь были все, кем мог бы похвастаться преступный мир Севильи. Одни сидели тут с вечера, другие пришли незадолго до нас, и все хранили на лицах, изборожденных рубцами и шрамами, сосредоточенно-скорбное выражение, все носили плащи, обвернутые вокруг поясницы, старые колеты с прорехами шире, чем у Клары Мендосы, или истрепанные куртки, надвинутые на лоб шляпы с загнутым кверху передним полем, закрученные усы и бороды на турецкий манер, у всех на руке или предплечье вытатуировано было имя возлюбленной, обведенное сердечком, на шее висели ладанки, медальоны и черные четки, у пояса или на перевязи — шпаги и кинжалы, а из-за голенища выглядывали желтые роговые рукояти ножей. Акулья эта стая часто прикладывалась к расставленным по столу кувшинам с вином, отдавая должное мясистым крупным маслинам, каперсам, фламандскому сыру, ломтям поджаренного сала. Обращались они друг к другу весьма церемонно — «сударь», «сеньор», «достопочтенный кум», «любезный друг» — произнося слова на особый манер, принятый в этой среде, так что не вдруг поймешь, о чем речь. Пили за упокой души Эскамильи, Эскаррамана и самого Никасио Гансуа, хотя в последнем случае она еще не покинула бренную телесную оболочку. Пили за здоровье каждого из присутствующих, не исключая, опять же, виновника торжества, хотя ему здоровье никак уже не могло понадобиться — подобного я не видал ни на наших баскских бдениях, ни на фламандских свадьбах.
Продолжались песни, возлияния и беседа, продолжали прибывать друзья на бдение по Никасио. А ему, надо вам сказать, недавно стукнуло сорок, но стукнуло не больно: был он в скулах едва ли не шире, чем в плечах, желт лицом, опасен нравом, и нафабренные кончики его усищ по пяди длиной торчали едва ли не у самых глаз. По торжественному случаю приоделся, будто к обедне, — темно-лилового сукна колет с разрезными рукавами, лишь кое-где украшенный заплатами, штаны зеленого полотна, выходные башмаки, широкий пояс с серебряной пряжкой. Глаз радовался при виде того, как он, сознавая собственную значительность, сидит в приятном обществе, в хорошей компании, среди собратьев — у всех шляпы заломлены, как у грандов — потчуя других и сам угощаясь вином, которого уже употребили немало, а собирались извести еще больше, ибо, не питая слишком большой доверенности к тому, что продавал начальник, благоразумно прихватили с собой из таверны на улице Кордонерос изрядный запас в кувшинах и узкогорлых бутылях. По виду Никасио не сказать было, чтобы его очень уж тяготило предстоящее ему наутро, а роль свою он исполнял очень достойно и мужественно.