Клуб «Эсперо» | страница 31



— Вы знаете, почему в эсперанто именно восемь грамматических правил?

Семченко покачал головой.

— Существует восемь сторон света, — сказал человек. — Четыре основных и четыре промежуточных… Пространство! Понимаете? Я хотел вдохнуть в мое детище чувство земного пространства!

И тут Семченко узнал наконец этого ночного гостя — перед ним стоял доктор Заменгоф.

Дома прилеплена была к зеркалу почтовая марка с его портретом. И еще были портреты — в клубе, в самоучителе Девятнина, причем изображение везде было одно и то же, что Семченко считал очевидным доказательством скромности великого человека: упросили, наверное, однажды сфотографироваться, а больше не захотел.

— Но есть еще две стороны. — Заменгоф воздел вверх палец, подержал немного, а потом простер вниз, к полу.

Верх и низ. Добро и зло.

— Гранда бен эсперо, — произнес доктор Заменгоф. — Великая и благая надежда двигала мною!

Он произнес эти слова, словно извиняясь, и Семченко понял его: не изобрети этот человек международный язык эсперанто, и Казароза бы не погибла.

Стены начали темнеть, сияние ушло, лишь розовеющий туман еще держался в центре подвала, оконце забелело на стене, и Семченко вспомнил: что-то такое говорил ему про восемь правил эсперанто доктор Сикорский — давно, еще в госпитале.

Заменгоф исчез, на том месте, где он только что стоял, сидел подпоручик Лихачев, тер кулаками глаза. Большой черный таракан полз по стене. Подпоручик посмотрел на него и сказал:

— Кирасир, мать его так!

И объяснил:

— Тараканы — это тяжелая кавалерия. А клопы — легкая.

Было утро.

7

Вадим Аркадьевич все точно рассчитал: сейчас Семченко пообедает в гостиничном ресторане, ляжет отдыхать, а встанет часикам к шести, в это время и нужно подойти в гостиницу. Он, тоже поел, вымыл за собой посуду, тщательно вытер ее, как всегда делала Надя, и убрал в буфет, хотя невестка требовала посуду не вытирать ни в коем случае, а оставлять сохнуть на сушилке — где-то вычитала, что так гигиеничнее. Вернувшись к себе в комнату, взял Надину фотографию в старой, истертой добела кожаной рамочке и повернул так, чтобы солнечный свет с улицы не попадал ей в лицо. Надю снимал Осипов месяца через два после свадьбы. Была классическая тренога, деревянный ящик, черный платок, покрывавший Осипову голову и плечи; таинственно, как никогда уже потом, исходил из глубины объектива фиолетовый свет. Надя стояла во дворе, улыбалась, милым своим жестом отводила со лба челку, а за ней, словно горизонт в туманной дали, тянулась черта бельевой веревки.