Стена Плача | страница 13
Знакомые звуки касаются моих губ, и наркотик – в одночасье грустный и весёлый, медленно всасывается в кровь, исподволь готовя нокаутирующий удар: если бы это видела мама… С этой секунды две мои самые близкие женщины, никогда для меня не стоявшие рядом, никогда не равнозначные, но одинаково любимые – Ляленька и мама, присутствуют в зале по обе мои руки…
Мама…
– Геня, а штэкалэ!
Уже перепеты все песни, мама, раскрасневшаяся и задорная, только-только спевшая и «Иосэлз, майн зун…» и «Ицик от шойн хасэнэ геат…», но в завершение, нет-нет, в продолжение, все мои тётки, сёстры, все кричат, просят: «Геня, а штэкалэ!» И я, любуясь и восхищаясь ею, тоже прошу: «Мама, а штэкалэ!»
Упрашивать маму? Упрашивать маму петь, когда все её сёстры – красавицы и певуньи (их и просить не надо), но только мама, единственная из всех, знает неисчислимое множество щемящих сердце и воспламеняющих кровь еврейских песен, и наконец, объединяющая всех детей, не понимающих слов, но ждущих весёлого припева: «Ай-ай, а штэкалэ!»
– Зог же зинуню ви азой мант дер олеф… – начинает мама размеренно, а мы в нетерпении ждем, -… ви а азой же махт дос ниэйнэм ай-ай, а штэкалэ.
С каждым новым куплетом добавляются непонятные: «Генэлэ – гунэр, Берэлэ – бомджик», но главное, задорное в конце, когда все хором, а я громче всех кричим: «Ай-ай, а штэкалэ, ай-ай, а штэкалэ!»
Финал – темпераментная скороговорка: «Тойбер – тотэр, хоб – хасэнэ, зейтэ – зугстэ, осэ – усэ, дадер – дронжик, Генэлэ – гунэр, Берэлэ – бомджик», с неизменным: «Ай-ай, а штэкалэ, ай-ай, а штэкалэ!»
Почему она не научила меня языку?
Её диплом за номером 1582 свидетельствует, что 30 июня тридцать седьмого года она с отличием закончила литературный факультет еврейского сектора Одесского учительского института…
Я вздрагиваю от взорвавшегося аплодисментами зала. Кира Верховская ещё раз выходит на сцену, раскланивается вместе с юными артистками «Мигдаль-ор», – легким движением руки приглашает всех встать, и финальный аккорд – «Атиква» (по-русски «Надежда»), национальный гимн Израиля, по традиции завершает вечер.
Домой я иду по Пушкинской. Если Маразлиевская – моя боль, Базарная – успокоение, то Пушкинская – моя гордость.
В ушах звенит ещё «Золотой Иерусалим», невысказанная мамой мечта прикосновения к Стене, вошедшая в меня вместе с «Киндэр ёрн».
«Киндэр ёрн, шейнэ киндэр ёрн. Эйбик лигт ир мир ин майн энкорн…»
В каком году был у нас обыск? Пожалуй, в тридцать седьмом… Ведь она и дня не работала по специальности. К ней, к моей маленькой комсомолочке, на всех парадах бывшей на верхушке акробатической пирамиды и, к несчастью, обладавшей быстрым почерком, пришли ночью.