И был вечер, и было утро | страница 86
— Это благородно.
— А вы утверждаете, будто нашу интеллигенцию надо учить действовать. Она умеет действовать, когда это необходимо.
— А кто же определяет необходимость?
— Кто? — Оленька нахмурилась, а Сергей Петрович почувствовал, что у него есть сердце. — Честь. Благородство. Чувство долга. Мой сановный отец запретил упоминать имя своей собственной сестры в нашем доме, а я как-то пробралась в его кабинет и увидела там портрет моей тети Марии Ивановны Олексиной. Она была красавица!
— Она была народоволка.
— Господи, господи, как вы любите ярлыки! — Оля остановилась специально только для того, чтобы сердито топнуть каблучком. — А люди — всегда люди, и они хотят…
— Есть.
— Это вы так считаете, вы, социал-демократы! И это совершенно неправильно, потому что люди прежде всего хотят справедливости. Человек потому и человек, что страдает от отсутствия справедливости больше, чем от отсутствия хлеба.
— Если при этом у него есть мясо. Или, по крайности, рыба.
— Вы… вы несносный. Несносный!..
Боже мой, ему доставляло гигантское наслаждение злить ее. Зачем? Почему! «Боже мой, как несовершенен человек!» — угнетенно думал несостоявшийся бакалавр, без промаха всаживая пулю в какой-то котелок, бегущий на него с револьвером явно служебного образца.
Из всех молодых защитников баррикады двое думали о возлюбленных, а двое о них не думали. У Васи Солдатова таковой не было, а у Бориса Прибыткова была, но в то роковое утро любовь в душе его потеснилась, уступая дорогу ненависти. И вместо прекрасного женского облика ему виделась круглая, добродушная и всегда небритая физиономия и слышался знакомый с детства голос: «Гляди, Бориска, червячок ползет. Не трожь: все мы на что-то нужны, все кому-то пригодимся, и нам друг без дружки никак невозможно».
Филя Кубырь был единственным, кого любил Прибытков. Конечно, он любил и свою тихую, работящую мать, он любил с оттенком скрытого презрения и жалости, поскольку еще в детстве узнал и о ее прошлом — естественно, не на Успенке, — и о собственном незаконном появлении на свет. Он всегда боялся, что ему укажут и на мать, и на собственное происхождение, все время ожидал тыкающих перстов и улюлюканья в спину и поэтому всех сторонился. Всех, кроме Фили, сказавшего ему, еще совсем маленькому: «Все люди — родные родственники, Бориска. Все — что в Крепости, что у нас, на Успенке, что в Пристенье — друг другу сестрички и братики. Это они играют, будто чужие, и я с ними играю. Они любят играть, люди-то, как все равно что дети. В чины да в звания, в денежки да в почет, в чужих да в незнакомых, и жалко мне их всех. Жалко!»