Окончание романа «Белая гвардия». Ранняя редакция | страница 25
Около 3 ночи в квартире залился оглушительный звонок
— Ну, я ж говорил! — заорал Николка. — Перестань реветь, перестань.
— Елена Васильевна, это он. Полноте.
Николка сорвался и полетел открывать.
— Боже ты мой!
Лена рыжая кинулась к Турбину и отшатнулась.
— Да ты... да ты седой.
Турбин тупо посмотрел в зеркало и улыбнулся криво дернув щекой. Затем, поморщившись, с помощью Николки стащил пальто и, ни слова не говоря, прошел в столовую, опустился на стул и весь обвис как мешок. Елена глянула на него, и слезы снова закапали у нее из глаз. Леонид Юрьевич и Николка, открыв рты, глядели в затылок на белый вихор.
Турбин обвел глазами тихую столовую, остановил мутный взгляд на самоваре, несколько минут вглядывался в свое изображение в блестящей грани.
— Да, — наконец выдавил он из себя бессмысленно.
Николка, услыхав это первое слово, решился спросить...
— Слушай, ты... Бежал, конечно? Да ты скажи, что ты у них делал?
— Вы знаете, — медленно ответил Турбин, — они, представьте, в больничных халатах, эти самые синие-то петлюровцы. В черных...
Еще что-то хотел сказать Турбин, но вместо речи получилось неожиданное. Он всхлипнул звонко, всхлипнул еще раз и разрыдался, как женщина, уткнув голову с седым вихром в руки. Елена, не зная еще, в чем дело, заплакала в ту же секунду. Леонид Юрьевич и Николка растерялись до того, что даже побледнели. Николка опомнился первый и полетел в кабинет за валерианкой, а Леонид Юрьевич сказал, прочистив горло, неизвестно к чему:
— Да, каналья этот Петлюра.
Турбин же поднял искаженное плачем лицо и, всхлипывая, вскрикнул:
— Бандиты!! Но я... я... интеллигентская мразь, — и тоже неизвестно к чему...
И распространился запах эфира. Николка дрожащими руками начал отсчитывать капли в рюмку.
В половине четвертого жизнь семьи кольцом свилась опять у той же жаркой площади Саардамского Плотника. Натопили с вечера, но и до сих пор печь все еще держала тепло. Полустертые обреченные надписи по-хрежнему глядели с блестящей поверхности, и кремовые горы были задернуты. Часы шли, как тридцать лет тому назад — тонк-танк, и в их бое в эту ночь была какая-то важность и значительность.
Зеленый ломберный стол поставили углом к печке — иначе он не влезал, и рыжую важную Лену, пережившую все испытания, какие может пережить женщина за полтора лихих и страшных месяца, поместили в кресло у печки с тем, чтобы ее не беспокоить и не пересаживать, как бы ни сложились карты в конце роббера. Пуховый платок обнимал Елену, и белые ее руки лежали на зеленой равнине стола, и Шервинский, не отрываясь, глядел на них. В длинных пальцах была женская мощь и какая-то уверенность, примирение и спокойствие.