Мужицкий сфинкс | страница 39
Но увидев заголовок списка, отпрянула, лицо ее побелело, расширенные глаза остановились, и из потемневших лиловых губ вырвался сдавленный вопль. Закрыв уши руками, она упала на диван и забилась в истерике.
— Что такое? Что... что ты с ней сделал? — закричал на меня вбежавший Гумилев.
— Бумага... у него в руке... список... в огонь... в огонь... — прорыдала судорожным хохотом Эльга.
— Брось, брось сейчас же эту бумагу в огонь! Голос у Гумилева спокойный, но лицо его тоже побелело и губы дрожат.
Я бросил бумагу в камин. Пламя не сразу, пошипев, медленно охватывает ее и пожирает.
— Помешай кочергой!
Черный покоробленный листок рассыпается и исчезает в пламени.
Эльга сразу же успокоилась, встала с дивана и отклонила поднесенный ей Гумилевым стакан воды с валерьяновыми каплями.
— Какая я глупая! Ну разве можно было закатить истерику по всем правилам дамского искусства из-за такого пустяка!
И она с улыбкой кокетливо погрозила мне пальцем.
— Смотрите! Вы сумели меня напугать так, что я забылась и разнюнилась перед вами, как нервная институтка. Я вам этого не прощу и постараюсь отплатить тем же...
XV Семь зеркал из Луна-парка
Мы сидим в гостиной, в сумерках при свете камина и пьем глинтвейн. Снаружи ветер, почти буря, шумят деревья и Нева, гремит, имитируя театральный гром, железными листами крыша. Огромные плотные массы воздуха с разбега, как прибой, ударяют о стены и окна. Пламя, давясь, жадно, торопливо гложет сосновые дрова, как голодающий кусок твердого, из размолотой коры хлеба, и с гулким уханьем летит навстречу проваливающемуся с воем в трубу ветру.
Гумилев с грустью вспоминает свои абиссинские путешествия, как он с ружьем ночью на дереве подкарауливал льва, как питался несколько дней в лесу одними неведомыми большими плодами, как бредил в палатке в приступе тропической лихорадки и видел вдали костры, слышал завывания готовящихся напасть на лагерь сомали.
Потом читает свои африканские стихи. Красноватый отблеск камина скользит по его бритой (чтобы скрыть проступающую лысину) голове и по лицу притихшей, задумавшейся Эльги. Она слушает молча, но в ее глазах, улыбке, во всей ее позе чувствуется что-то властное, хищное, напоминающее стихи Гумилева:
Африка Стэнли и Ливингстона, которую с отрочества так полюбил Гумилев, что заставил о ней «шепотом говорить в небесах серафимов», — хорошо грезить о ее зное и тропических ливнях в предполярном сумраке и слякоти, но Россия, где же Россия? Не она ли, кровавою пеною знамен, хлещет по улицам и площадям, как Нева в наводнение, черными волнами манифестаций и грозит затопить, смыть все ей сопротивляющееся...