Сансара | страница 70



Не спится. Одна из тех ночей, когда физически ощущаешь присутствие невнятной угрозы. Хотя для этого нет оснований. После перехода границы время словно вернулось вспять, словно вошло в свои берега. Все обычней сочетание слов «в прошлом веке», вчера лишь звучавшее странно — «прошлым веком» был все еще девятнадцатый. Но теперь я привык и сразу смекаю — речь идет о моем родимом столетии.

Может ли быть продолжена жизнь, та жизнь, которой я долго жил, в этом загадочном новом миллениуме, или она принадлежит, вся — от начала до финала — исчерпанному двадцатому веку?

Дней моих набралось уже много. Ветхий человек улыбнется, но я-то знаю, что срок мой не короток, больше того — он тянется долго.

Чему, чему свидетели мы были! На наших глазах ушел на дно пропоротый Левиафан сверхдержавы, а с ним — государственные геронты. Исчезли династии, кланы, семейства и респектабельные сообщества с бесспорной криминальной начинкой.

— Какой ты бесчувственный человек, — все чаще меня укорял Бугорин.

В ответ я лишь пожимал плечами. Когда-то я возражал и внушал, что я готов, подобно ему, пролить свою слезу над империей. Причем — без насилия над собой. В ней, безусловно, была импозантность, чувствовался размах, и в ней не было пошлой племенной ограниченности. Империя интернациональна по определению — чтоб уцелеть, обязана (пусть без большого восторга) отказываться от ксенофобии. Больше того — хоть и в скромных дозах, — но в ней есть космополитический шарм. Подобная вынужденная терпимость может придать ей вид пристойный и даже более человечный, чем тот, который мы наблюдаем у моноэтнических образований с их провинциальной гордыней.

— Беда империи, — говорил я, — в том, что ей не хватает юмора. Она принимает себя всерьез и не задумывается о соразмерности, ее подчиняет и распирает лягушечья жажда раздуться побольше, а это не приводит к добру. К тому же она холодна к своим подданным. Понятное дело: их так много, на всех не напасешься тепла. Но подданных это обижает. Им вдруг открывается: слишком часто приходится умирать за империю, она же за них умирать не готова. Ни даже — хоть чуточку поступиться своим невероятным величием.

Бугорин обиженно уличал меня:

— Твоя горбуновская манерочка. Начать за здравие, кончить за упокой. Всегда и всюду — все та же каплинщина.

Однако мне было не до дискуссий. По возвращении в Москву мне предстоял нелегкий труд: и подвести итоги конгресса, и проанализировать их. Чем больше я читал стенограммы, тем больше я фыркал и раздражался. Явно не лучшее состояние для выводов и рекомендаций, особенно тех, которых ждали. Черт знает что! Чем мы все занимаемся? Под строгим академическим флагом собрали безвестных балканских братушек, трех европейских профессоров, решивших маленько встряхнуться в Питере, и стали играть в большую политику. Какой-то нелепый киндергартен!