Гологор | страница 81



Туда направляется свет маяка...

Однако стихи прыгают в памяти в беспорядке, и это значит, что он ищет строчку, которая даст заголовок настоящей главе его жизни. Такая строка есть, он уже чувствует это, но не может вспомнить пока ни ее, ни стих, ни автора.

Филька торопился. С каких-то пор начал он ожидать, что должно случиться в его жизни нечто такое, что надвое рассечет его жизнь и в той, второй половине начнется другая жизнь, как избавление от постоянного рефлектирования, измучившего его и приевшегося до отвращения. Филька верил, что человеческое решение перемены или решительного шага есть фикция и самообман. Он был убежден, что все те, кто утверждают, будто поступили так или иначе по собственному решению, - величайшие лжецы, что в действительности наверняка были таковы обстоятельства, когда невозможно было поступить иначе, а понимание этой невозможности люди объявляли своим волевым решением. Давно уже собирался Филька под этим углом просмотреть внимательно биографии нескольких великих людей и настолько был убежден, что найдет в их биографиях подтверждение своей догадки, что так и не собрался заняться этим интересным вопросом...

Его, Филькина, собственная жизнь сложилась так, как она сложилась без участия его собственной воли, хотя это вовсе не означает, что не приходилось ему ни разу бывать решительным и ответственным. И когда его ругали, или хвалили, или просто спрашивали, почему он поступил так, а не иначе, Филька отделывался банальностями, укрепляясь в убеждении, что все люди лгут, лишь подчиняясь неизбежности. Однако толстовцем себя не считал.

Нравилась ли ему его жизнь? Какое там! Иногда ему казалось, что более нелепой судьбы и придумать трудно. Но он гордился тем, что никогда не жаловался на судьбу, а принимал ее как должное, принимал ее философически. Иногда в свое главное достоинство он записывал отсутствие тщеславия, но проклятая рефлексия тогда ехидно подшептывала ему, что отнюдь не без тщеславия он относится к самой мысли об отсутствии тщеславия.

Потому его всегда тянуло к простым, прямым натурам, и терпеть он не мог себе подобных, умников и душеколупателей. В сознании он фиксировал преимущество простоты, но к неполноценности своей относился, как мещанин к подагре, страдая и кокетничая страданием. Притом он был настолько умен, что бранил себя за это кокетничание, но был настолько же и неизлечим, что гордился своей самокритичностью, осуждая в то же время и гордость... и так до бесконечности. До омерзения к самому себе. Часто искреннему.