Философия кошки | страница 84



какое-то действие. Так необходимо огромное напряжение воли, чтобы удержать стон, порождаемый внезапной болью. В то же время осознанность – это прямая противоположность непроизвольности; например, притворный стон всегда сознателен.

Вот так и в нашем случае: собственно знак – это только то, что можно пресечь даже под диктатом самых острых обстоятельств или (напротив) то, что можно подать там, где надобность в нем не обусловлена решительно ничем. К тому же знак – это всегда некая инструкция, прямое указание на тот алгоритм действий, который мы должны исполнить; исходная его функция – это всегда обмен опытом, научение чему-то новому. Словом, знак, как сказал бы известный киногерой, – «дело тонкое».

Но и в этом «тонком деле» домашняя кошка способна продемонстрировать многое, чему ее саму научило долгое терпеливое и внимательное наблюдение человека.

В общении со мной моя питомица вообще очень редко издает какие-то звуки; по своему характеру она довольно сдержанна и молчалива, к тому же, как правило, ей удается поставить дело так, что все желаемое получается еще до того, как возникает необходимость в них. Голос раздается только тогда, когда ничего другого не остается; для нее – это начало (и красноречивый знак!) беспокойства, довольно быстро переходящего в тревожную озабоченность той внезапной непонятливостью, которая вдруг овладела ее обычно сметливым и сообразительным хозяином. Но отсюда вовсе не следует, что она не разговаривает со мной и не подает мне вообще никаких сигналов.

Два старых цеховых товарища, мы хорошо понимаем друг друга, при этом мы оба – и я (почерпнувший это из каких-то толстых умных книг), и она (может быть, в силу собственных размышлений) сознаем, что никакой знак никогда не исчерпывается одной лишь акустической его составляющей, проще говоря, издаваемым нами звуком. Ведь если бы это и в самом деле было так, то, сопроводив специальными указаниями на понижение или повышение тона алфавитную запись всех тех сотрясений воздуха, которые мы производим по разным поводам, можно было бы в точности передать любому собеседнику едва ли не любой оттенок нашей мысли. Однако в истории европейской культуры хорошо известно, что еще древние греки решительно не доверяли письму, ибо понимали, что обращенное к кому бы то ни было слово – это вовсе не только фонетика, не только обертональная окраска речения, но еще и мимика, и жест, и принимаемая говорящим поза, и его движения («другой смолчал и стал пред ним ходить»), и многое-многое другое, небрежение чем способно до полной неузнаваемости исказить его подлинный смысл.