Я, Богдан (Исповедь во славе) | страница 46



Ближе всех Матронке был мой старший сын Тимко, хотя и моложе ее на два или три года. Тимко, который с трех лет уже взбирался на коня, и в пять держался в седле репейником, пробовал учить Матронку ездить верхом, но был слишком неуклюжим и нетерпеливым, поэтому приходилось браться за это дело мне самому. Подшучивая, подбрасывал я одной рукой легонькую девчонку в татарское седло, ехал рядом с нею, придерживая, чтобы не упала, потом ссаживал на землю, и рука моя почти не ощущала тяжести ее тела, она лишь непривычно словно бы немела. Вскоре Матронка уже летала наперегонки с Тимком, изгибаясь в седле так, что чуть не доставала затылком крупа конского. Какое-то неистовство жило в ней, в ее глазах, в голосе, во всем поведении. Голос у нее изменился, стал глубоким, настойчивым, как звук текущей воды. Для меня еще оставалась дитятей с Переяслава, она же видела во мне своего отца, полузабытого, который то ли был на самом деле, то ли приснился, бравого шляхтича, чей смех еще звучал в ее памяти, человека, пропахшего конским потом и железом, как я, точно такого же усатого, с таким же взглядом из-под бровей, с песнями и безудержной мечтательностью. Образ отца шел к ней, витал над нею в снах и воспоминаниях, когда же открывала глаза, видела меня и была благодарна, что так вовремя и кстати заполнял пустоту, в которую неминуемо должна была бы низвергаться каждый раз.

Так длилось долго и продолжалось бы, может, бесконечно, ведь что может быть чище и благороднее того от бога данного сочетания "отец - дочь", извечная связь, освященная тайной крови и происхождения? Но беда в том, что здесь была чужая кровь. Чужая кровь! Пока она невинна, не вспыхивают вокруг нее страсти, когда же забурлит, заиграет, заклокочет, тогда - счастье неизмеримо или беда и горе еще более неизмеримы.

Пани Раина уже начисто забыла о своих рыданиях переяславских и о той угрозе, от которой я тогда спас ее маленькую Реню. Теперь, будто сто чертей вселилось в шляхтянку, рвалась она с невидимых привязей, ей очень хотелось самой бывать на ночных шляхетских гульбищах да еще и свою маленькую дочь бросить в этот содом! Когда же я оставил без внимания эти ее домогательства, она стала допытываться, почему не приглашаю на хутор шляхетское товарищество, а только казаков, этих вахлаков толстокожих, да прячусь с ними на пасеке, в кустах и лозах, как бездомный.

Так оказался у меня на хуторе подстароста чигиринский, пан Чаплинский, сидел в светлице, пил мои мёды, гладил свой ус литовский, гладил свой пухлый живот, нахально осматривался по сторонам, причмокивал при виде моих достатков, визгливо покрикивал: