Волны | страница 95
Поднялся ветер; дрожь пробирала листву; и она утрачивала свою темную плотность, серела, белела, пока деревья качали кронами. Ястреб, расположившийся на самой верхней ветке, похлопал веками, взмыл, воспарил и далеко-далеко улетел. Ржанка кричала над топями, отлетала, кружила, все дальше кричала, одна. Дым поездов и труб стлался и рвался и делался частью шерстистого полога, висевшего над полями и морем.
Жито теперь собрали. Только колкая стерня осталась от пышных, текущих хлебов. Большая сова задумчиво снялась со своего вяза и так, будто ей протянули веревку, по ней взобралась на верхушку кедра. В горах расплывались и снова съеживались, проходя, медленные тени. Пруд лежал белый и тихий на вершине пустоши. Ни мохнатая морда сюда не заглянет, не всплеснет копыто, жаркий нос не обнюхает воду. Птичка, усевшись на серой ветке, ледяной водой полоскала клюв. Колеса не шелестнут, не переступят копыта, только ветер, вдруг взревев, наполнит паруса и прошуршит по траве. Одинокая косточка лежала, тисненная ветром, беленная солнцем до того, что засияла, как морем отполированный прутик. Дерево, весной пламеневшее, как лисий хвост, летом жадно подставлявшее листья ласке южного ветра, теперь стояло черное, как чугун, и такое же голое.
Берег отодвинулся далеко, ни блестящей крыши не видно, ни мигающего окошка. Тень тяжело навалилась на землю, поглотила все ненадежные путы, все несущественные препоны. Только жидкие тени туч остались, да ливневый шквал, да редкие стрелы солнца, а то вдруг синяк расползался на черном, заплаканном небе. Деревья разметили далекие горы одиноко, как обелиски.
Вечернее солнце, утратив силу и жар, придало зато колориту столам и стульям, выложило их узорными, темными и желтыми инкрустациями. Прочерченные тенями, они казались теперь тяжелей, будто цвет, накренясь, натекал на одну сторону. Обыкновенный нож, вилка, стакан - удлинились, взбухли, были полны значенья. Обведенное золотым кругом, зеркало держало все это в себе, как будто навеки.
А на берегу меж тем протянулись тени; углубилась темь. Тот черный, как утюг, ботинок растекся синей глубокой лужей. Утратили твердость скалы. Вода вокруг старой лодки стала темной, будто кишела мидиями. Пена сделалась сизой, а кое-где жемчужно светилась на отуманенном песке.
- Хэмптон-Корт, - Бернард говорил, - Хэмптон-Корт. Место нашей встречи. Вот они - красные трубы, зубчатые стены Хэмптон-Корта. Тон, каким я произношу "Хэмптон-Корт", доказывает, как я немолод. Десять лет тому назад, пятнадцать лет, я бы сказал: "Хэмптон-Корт?" - этак вопросительно: что там такое? пруды? лабиринты? Или придыхательно: что там припасено для меня? кого я там встречу? Теперь - Хэмптон-Корт, Хэмптон-Корт - как гонг вызванивает в пространстве, которое я расчищал так старательно полудюжиной телефонных звонков и почтовых открыток, и звук звенит, и гудит, и разносится: и встают картины - закаты, шлюпки, старые дамы подбирают юбки, зимняя урна, несколько нарциссов посреди марта, - всплывают на поверхность из глубоких-глубоких вод.