Maestro | страница 23
В конце концов эта бодяга ему надоела.
- Послушайте, - он заговорил, не отрывая глаз от партитуры - или что там лежало перед ним. - Я не верю ни одному вашему слову, потому что всё, что вы сейчас наговорили - абсурд. Понимаете? - чушь и бред собачий. Но если... - он боднул воздух, и я всей своей сутью ухватился за это "если" как за последнее спасение, как за самый кончик ускользнувшей было надежды. - Но если... вы понимаете?.. если это так... что я могу вам сказать! Вакансии дирижёра у меня нет... пока, но ставку концертмейстера, угол и прописку... для-Карла!-Фридмана! Вы меня поняли?.. Но повторяю: всё это... Хм-ха! - он пожал плечами.
- Спасибо!
Через неделю, вернувшись в общежитие после лекций, я обнаружил на столе письмо - без обращения, написанное в спешке неразборчивым почерком. С трудом, почти по слогам, я прочитал:
Вчера хоронили Фридмана. К ним в музыкантскую прибежал Фомин. Он упомянул твоё имя. Он всех выгнал, кроме Каюкова и Фридмана, и все стояли за дверью. Фомин был красный и кричал. А потом пришли ещё двое, и Фридман ушёл с ними. Его отпустили ночью. На улице ему стало плохо. Никто не знает, сколько он пролежал. Случайный прохожий вызвал "скорую", она долго не приезжала, потом приехала, но было поздно. Может быть ты знаешь что-нибудь. Напиши. Мама.
Прошло двенадцать лет.
На сборы нам дали всего две недели. Нужно было успеть: оформить документы, отремонтировать и передать ЖКО квартиру, сняться с военного учёта и сдать военный билет, отправить багаж, обменять валюту (тоже мне валюта!) и т.д., и т.п., и пр., и пр., и пр. - тот, кто в 1971 году не прошёл через это чистилище, не пытался пробить непробиваемое безразличие, а чаще враждебность всех и всего вокруг, тот не сможет оценить, что значит для отъезжающего этот срок: две недели - и как его безнадёжно мало.
И всё же необходимо было выкроить день-другой, чтобы поехать попрощаться с родителями.
Я выкроил и поехал.
Город моего детства... Вдоль его улочек, от дальних терриконов, плыл туман, перемешанный с угольной пылью и угарным газом; пыль хрустела на зубах, а смрад гари душил, переполняя лёгкие; всё было, как прежде, как всегда, всё было знакомо, но теперь воспринималось с какой-то неестественной, а скорее - сверхъестественной отчётливостью: и трибуна в центре города, покрытая тёмно-серым снегом (над ней в былые времена, подминая под себя всех и всё вокруг, тяжёлой глыбой нависала фигура Великого Корифея и Гения; теперь на этом месте возвышался лишь пустой постамент), и доска почёта у здания Шахтостроя - даже фотографии героев труда, кажется, были на ней те же, что полтора десятилетия назад.