Московский бенефис | страница 32



Все время память Брауна о себе напоминает. Особенно Хайди, все эти дела на яхте, на островах… То, что с ним было в его собственном теле, я вспоминаю действительно будто кинокадры из старого фильма. Не чувствую, что на самом деле все это виделось. Вьетнам, Африка, Штаты. Линялое какое-то, отрывочное, ненастоящее. А вот то, что Браун делал, сидя в моем черепке и распоряжаясь моими ручками-ножками, — отлично помню. Потому что это был я. Вот этот самый. У меня даже шрамик небольшой на морде остался от какого-то пореза. По-моему, тогда мы с Марселой вылетели на полицейский пост, я, то есть Браун, приложил четверых из автомата, а пятого позабыл. Этот пятый всадил пулю в ветровое стекло грузовика, стекляшкой меня и царапнуло…

— Коля… Коля… — Марьяша дышала тяжко, жадно, она положила свою немного одутловатую щеку на мою ладонь, потерлась как кошка. Шарики у нее

под халатом были ничего, это я знал по прошлым разам. Рука сама собой забралась и начала гладить скользкую, прилетевшую кожицу этих яблочек. Эх, Марианна, тебе бы еще и рожу чуть-чуть поприятней! Ну, да с лица не воду пить…

Все с ней можно делать, на все она согласна. Можно прямо тут в кухне повалить на пол, можно животом на стол уложить, можно в кресле оставить и ноги себе на плечи закинуть… Дьявольский соблазн! Я ведь могу ее избить в кровь, растерзать, просто убить, и ничем не рискую. Ничем! Что мне стоит перед милицией отмазаться! Ни шиша. Они еще по моему заказу подставу найдут, на кого все и спишут. Алкашей, наркоманов в ломке, просто психов — хоть пруд пруди. А перед Чудо-юдом, хоть и потруднее, но тоже можно. Здешний профилактик в два счета выдаст справочку, что девочка стучала, и тогда не только она, но и вся родня, которая ее моему отцу на постой ставила, кишок не соберет. Не больше полутора тысяч зеленых мне весь отмаз обойдется.

Тьфу! Аж противно. Ну неужели ж я гад такой, а? Неужели же я могу такое думать, не говоря уж, чтоб делать? Да за одну такую мысль меня в аду надо миллион лет жарить…

Жалость окончательно ворвалась в душу, словно большевики в Зимний. Крутая, неистовая, со слезой. И страшненькая, глупенькая, мохнатая Марьяшка вдруг показалась родной, близкой, любимой даже…

Бородка, парик, усы — все держалось хорошо, отлепить все это, кроме Соломоновича, никто не смог бы даже в ванной. Но в ванную я Марьяшку не поведу, мне лишь бы целоваться можно было. Что я и стал делать. Жадно, быстро, с легкой яростью, будто месяц без бабы прожил, дожидаясь встречи с Марьяшей. В промежутках между поцелуями язык молол какую-то сладкую, глупую чушь типа: «Какие перышки! Какой носок! И ангельский, должно быть, голосок!» И у меня слезы из глаз, по-моему, капали, вот лихо!