Мамин-Сибиряк | страница 34
— А ну воспой на восьмой глас: «Господи, воззвах к Тебе, услыши мя».
А в самом училище зубрежка шла уже под руководством учителей.
Митя, хотя и рос бойким мальчиком, но не отличался крепким здоровьем и физической силой, и от этого ему было худо здесь: не раз поколачивали, походя сыпались подзатыльники и донимали щипками, сосед по парте даже ножичком поколол в бок. Но замечательная память, позволявшая хватать с лету любые тексты, даже ненавистный катехизис, немало подняла его в глазах однокашников. Восемнадцатилетний Александр Иванович, физически сильный, но туповатый или, как величал его суровый инспектор, «древоголовый», просиживал в каждом отделении по два срока, то есть по четыре года. А на высшем отделении, куда Мамин сразу поступил, он начинал второй срок. Так что бурсу ему предстояло закончить в двадцать лет, проучившись из них двенадцать. Такой был парень, неспособный к ученью. Митина память на науки ему поэтому казалась почти мистической, внушающей известное уважение. Если прибавить к тому, что Александр Иванович и сам был из заводских поповичей, то объяснимо, почему он Митю взял под свое покровительство. И стало легче.
Грозой училища слыли казеннокоштные, то есть собственно бурсаки. Вечно голодные выходцы из церковных пролетариев, а часто и просто сироты, пользующиеся попечением епархии, они донимали вольных учеников вымогательствами и просто попрошайничанием. Облюбовав кого-нибудь из новичков, бурсак могущественным заклинанием: «Калю!» — как бы накладывал на него табу, и тот отныне становился его данником: приносил хлеб, что-нибудь из домашних гостинцев, особенно по возвращении с каникул. Иначе угрозы и побои:
— Смотри, всю рожу растворожу, зубы на зубы помножу…
«Да, мы отцовские дети, — вспоминал Дмитрий Наркисович, — ехали домой, нас ждали с нетерпением родные, мы предвкушали уже радость свидания, и тут же рядом оставалась несчастная, голодная бурса, которой решительно некуда было ехать. Мы, конечно, не были виноваты, что пользовались своим отпуском на праздники, но наша чистая по своему существу радость отравляла и без того не красную жизнь бездомного сироты бурсака… Я это в первый раз почувствовал, когда случайно заглянул перед отъездом в бурсацкую «занятную», где сейчас мрачно затихла вся бурса. Из гордости бурса открыто не проявляла зависти, но чувствовались именно напускная холодность и деланое равнодушие».
На рождественских каникулах, отсыпаясь и отъедаясь у мамы и папы, Митя, наверное, минутами вспоминал о сирых и голодных товарищах своих, оставшихся в пустынных казенных помещениях училища. И чистая радость от дома умирялась состраданием.