Треугольник в кармане. Рассказ | страница 5



В комоде под зеркалом, все же надеясь на нашу встречу в будущем, я хранила сверток лучшей бумаги, которую только смогла достать с десятком-другим карандашей, а также помаду красивого малинового оттенка, тушь и набор дамского нижнего белья. Размера ее я не знала, но из женской солидарности считала себя обязанной подарить ей что-нибудь красивое и женственное.

Ларка однажды написала, что единственное, что ее удручало в лагерной жизни и с чем она так и не смогла смириться — отсутствие женственности. Какие там наряды, просто чистой речи не хватало порой для жизни, культурной и сносной компании. Женщины, работая в цехах и опыляясь от видавших виды заключенных, быстро теряли нежность и какую-либо женственность, речь их становилась грубой как мозоли на руках и ржавой как трубы в общественных туалетах. Постоянно курящие и пьющие чафир, они были чем-то вроде биомассы, используемой для работы в цеху, «раз уж обществу не сгодились». Зечки быстро теряли веру в себя, отказывались учиться и перевоспитывались на новый манер, позабыв напрочь о свободе с ее березками, платьями и зелеными лодочками по последней моде. Книги в библиотеке брали редко, а сама библиотекарша Зоя, которая вызывала у Ларки жгучую зависть своим местом занятости, книги выдавала не всем и не всегда.

Ларке выдавала, считая ее родственной душой и в целом культурным человеком. Зоя была практически единственным единомышленником хрупковатой и творчески просвещенной Ларисы, которая дружила всегда и со всеми. Сама она признавалась, что ее спасало творчество, особенно поэзия. В описаниях природы она гуляла, наслаждаясь свободой и невинной красой необъятной Родины. Реки, горы, цветы, облака — все оживало в ее произведениях, становилось наполненным и оживляло, наполняло ее саму, сохраняя утонченность и изящество речи.

Закипятив снова чайник и торжественно достав конверт с бумагой и дефицитным бельем, я ждала Ларку из царства снов как верный пес и перьеносец. Один Бог мог знать, что ей снилось и почему так долго. Уже была половина одиннадцатого, а она все еще посапывала в подушку с лицом ангела, окунувшего по незнанию руки в преисподнюю. Белокурая поэтесса, говорившая по ночам полусонным голосом, вызывала умиление и была причиной моего тихого и радостного умиротворения, поскольку я, начитавшись в газетах рассказов про лагерную жизнь, все же немного переживала за нее и ее здоровье, как физическое, так и моральное.

Честно говоря, увидев ее воочию в первый раз, я ожидала, что она будет такой же, как и в письмах — легкой как ветер, с горящими поэзией глазами, словно муза лагерной жизни. Она же была совершенно земной и в то же время похожей на грибной дождик к обеду, свежей и майской. С превосходным чувством юмора и красивой осанкой, она шутила бесстрашнее Сталина и молчала ярче Зыкиной. К ее радости и безусловному везению, седина только слегка скрасила ее белокурые локоны и оживила вполне приятные черты лица с глубокими и красивыми серыми глазами. Она не была красавицей в прямом смысле этого слова, но в ней жила какая-то иная красота, недоступная глазу, содержащая в себе то, как она двигалась, говорила, улыбалась. Такое чувство, что она объединила в себе разные противоположности, создав неповторимую сложность характера. Складывалось такое впечатление, что сама поэзия, плавящая грубость и скрашивающая серость быта лагеря, смотрела через нее ласково и просто, трогая до души, словно природа в ее стихах.