Гарвардская площадь | страница 54
Никогда я их не прощу, не прощу и себя. Зачем подзывать меня к своему столику, чтобы я проторчал там дольше, чем им хочется, почему я не смог верно прочитать их знаки? Вот Калаж наверняка прочитал бы все правильно.
Тут мне пришло в голову, что я ничем не отличаюсь от Калажа. Среди арабов он бербер, среди французов – араб, среди своих – ничто, как вот я был евреем среди арабов, египтянином среди незнакомцев, а теперь – чужак среди белых англосаксов, этакий дворник-невежда, пытающийся играть в поло или лакросс.
Ненавижу все на этой стороне Атлантики.
Хотя, если подумать, на той я тоже все ненавидел.
Ненавидел Америку, ненавидел Европу, ненавидел Северную Африку, а вот прямо сейчас я ненавидел Францию, потому что та Франция, которой поклонялись все в Кембридже, ничем не походила на воображаемую douce[11] Францию, с любовью к которой я вырос в Египте, Францию «Бабара» и Тинтина и старых иллюстрированных книг по истории, в которых все всегда начиналось с жестокой осады Алезии Цезарем, а заканчивалось героическим сражением при Бир-Хакейме между французскими североафриканскими легионерами и германским Рейхом, – той Францией, которая уже стала безразлична даже французам, да они о ней и забыли. Франция – и та превратилась в зажравшийся эрзац, гурманский рай для выпяченных губок и высокородных обжор.
Десять лет назад, подумал я, никого из них не пустили бы и на черную лестницу в доме моих родителей, а теперь они кичатся передо мною едой из гетто: бабушка моя скорее бы умерла, чем подала этакое варево гостям. Артишоки по-еврейски!
Видимо, от этой мысли на лице у меня появилась ухмылка, но меня это не утешило. С тем же успехом можно было обзывать эрзацем для зажравшихся сами эти несчастные артишоки и их дальних родичей нектарины, а потом сграбастать с тарелок всю эту стряпню и засунуть миссис Ллойд-Гревиль в ее пухлый ротик и в гортань под вторым подбородком.
Я понимал, что начинаю напоминать Калажа. Мне нравилось его напоминать, хотелось этого. Нравилось его отношение к миру. Он давал голос моему гневу, ярости, напоминал, что нынешнее оскорбление не было воображаемым, хотя я и знал, что на самом деле никто не собирался меня оскорблять. Я был разобижен до глубины души, при том что никто и мысли не имел меня задевать или высмеивать. И все же мне нравилось подражать его гневу, нравилось носить этот гнев на лице. При всей своей бессмысленности гнев этот наполнял меня силой, делал жизнь проще, придавал мужества, распирал грудь. Напоминал мне о том, кто я здесь. Я так давно перестал понимать, кто я такой, что только полный пария оказался способен напомнить мне, что я не нектарин, что неспособность скреститься с этим обществом имеет свою цену, но не равнозначна провалу.