Гарвардская площадь | страница 29
Поначалу меня к Калажу потянула одна вещь, не имевшая ничего общего с его лукавым шестым чувством, его инстинктами выживания или могучими выплесками, которые непостижимым образом обхватывали вас своими ручищами и душили, пока не превратятся в хохот. Не была это и его псевдоколючая задушевность, которая столь многих отталкивала, а мне казалась до боли родной, потому что заставляла вспомнить те мгновенно складывавшиеся дружбы, когда оскорбление в адрес его мамы, а вслед за ним – еще одно, в адрес моей, способно было сблизить двух десятилеток на всю жизнь.
Возможно, он был двойником подлинного меня, моей примитивной ипостасью, которую я потерял из виду и слущил с себя по ходу жизни в Америке. Мое теневое «я», мой портрет Дориана Грея, мой безумный брат с чердака, мой мистер Хайд, мой совсем, совсем грубый набросок. Я – без маски, без цепей, без поводка, без ретуши: я, ничем не стесненный, я в лохмотьях, я в ярости. Я без книг, без лессировок, без грин-карты. Я с «калашниковым».
Если мне и нравилось его слушать, то не потому, что я принимал на веру или хотя бы ценил все то, что он каждый день нес в кафе «Алжир», а потому, что было в тембре и фразировке его речи нечто такое, что как бы перебирало сваленные в кучу древние обломки, напоминая мне о человеке, которым я, может, и родился, но которым не стал. Если я и не принимал всерьез те инвективы, которые он ежедневно обрушивал на Америку, то лишь потому, что на самом деле поносил он вовсе не Америку, а голос его не был голосом озадаченного жителя Ближнего Востока, который пытается оградить себя от беспощадного Запада. Нет, я слышал там хриплый, с присвистом, угрожающий тембр более древнего извода человечества, более древние способы быть человеком, он ярился, ярился против накатывающей волны нового, которая обликом и поведением схожа с людской расой, а на деле ею не является. Речь тут шла не о столкновении цивилизаций, ценностей или культур; дело было в том, который орган, которую камеру сердца, которое из возлюбленных пяти чувств человечество от себя отсечет, дабы влиться в современность.
Именно поэтому он, по его собственным словам, ненавидел нектарины. По-французски brugnons. Людей якобы нектаризируют: сладость без доброты, все чувства правильные, но не от сердца: их выводят искусственным путем, сшивают из лоскутьев, рождают кесаревым сечением, а не естественным способом, вот и выходит голова что слива, жопа что персик, а яйца размером с изюминки. У нектарина в царстве фруктов ни единого живого родича. Он результат скрещивания.