Семь мелодий уходящей эпохи | страница 22



Как-то проснувшись на рассвете, я завис на подоконнике с открытым ртом. В центре лужайки, рядом с сортиром хоздвора, утопая по брюхо в туманном киселе, стояла настоящая белая лошадь.

Днем я выяснил, что это лагерный мерин от хозяйственной телеги, мерина звали Мальчик, и больше любой травы он любил черный хлеб с солью.

Именно в этот момент мне открылось, чем быт острожника-заточенца отличается от жизни ссыльного с правом локального перемещения.

У острожника в друзьях возможен таракан-инвалид, сверчок унылый, крыса суетливая, а мне для нехитрой дружбы судьба посылает венец животного мира в виде замечательного коня белого цвета. Завтра начну дружить с коником.

Наступил новый рассвет, я вылез из окна и, гремя чужими резиновыми сапогами, надетыми на босу ногу, направился к своему новому четвероногому другу. Любой способный художник романтического свойства, если только это не Петров-Водкин, мечтал бы написать маслом одетого мальчика, кормящего на рассвете лошадь природного окраса. Мальчик на такой картине должен быть обязательно босым, но в длинной ночной рубашке с льняными кудрями, спадающими до плеч, как это, наверное, случалось у дворянских детей в детстве – у Темы, у Никиты или у Левушки Толстого. Вероятно, что и мерин Мальчик меньше всего хотел увидеть перед собой полуголого, остриженного под машинку пионера в ситцевых трусах и резиновых сапогах. Вместо того, чтобы деликатно снять с моей руки ломоть вкусного хлеба, а потом благодарно шептать мне в ухо свои лошадиные глупости, мерин раздраженно фыркнул, щедро покрыв меня соплями, и больно схватил за левую кисть желтыми нечищеными зубами.

Зло! Сколько непосильного зла и тупости обрушилось на меня за неполную неделю моего пребывания в этой унылой пионерской обители: ежедневное испепеляющее солнце, ленивый и равнодушный к работе вожатый, строевые упражнения под ненавистную мне песню, пьяный и грубый самоделкин из кружка, штаны для личной жизни, забытые в Москве, и вот теперь эта лошадь-людоед с циничным именем Мальчик!

Письмо домой получилось совсем недлинным. Дабы не воспалять сердца родителей избыточной тревогой, я написал им, что все у меня хорошо, но совсем замечательно будет, когда они немедленно заберут меня отсюда, как можно быстрее, а если по какой-нибудь причине они воспримут мою просьбу как проявление минутной слабости, я найду в себе силы вернуться в Москву самостоятельно по шпалам электрического поезда, на что по моим расчетам у меня уйдет четыре с половиной дня.