Три робких касания | страница 41
– Дана. – Меня поймали за руку. – Приятно познакомиться.
– И мне.
Мне тоже было бы приятно, если бы он так на меня смотрел, если бы мужчины видели… Да к черту, Аня! Не завидуй. Она красивая. Ну, да. Кто спорит? Именно таких девочек и принято называть красивыми, принято хотеть. А мне то, что? Я, как бы, это я. Ни капельки не хуже. И повинуясь минутному порыву, я заглянула ей в глаза. О боже. О господи. Это смешно. Она рассматривала мою вишнёвую блестящую помаду не то с ненавистью, не то… Она видела во мне цыганку, соперницу, шлюху. Восхищалась волосами, кольцами, платьем, ладно обтянувшим грудь. Нет, больше не ненавидела. Хотела также. Так же легко навешивать на пальцы десяток колец, о боже, у меня их было всего лишь шесть: по три на левой и на правой.
– Погадаешь мне?
– Чего?
Из темноты появился дядька с тремя бумажками, вручил нам по штуке, бог знает зачем, откланялся и улизнул курить.
– Анкеты? – недоверчиво пробурчал Килвин. – Обработка займёт три дня. Шикарно, – устало и злобно он перевернул пропечатанный строчками лист. – Я заполню. Меня хватит. Три дня.
– Не так и много! – откликнулась девочка.
– Ага. Я думаю, Ань…
– Да, мне пора.
– Э-э… я не то…Я хотел сказать, что думаю… они не хотят с нами говорить.
– Отлично. Тогда я поговорю с… – Ага, и с кем ты там собралась разговаривать? «Погадаешь?» – девчонка всё ещё глядела на меня. Килвин мялся, то ли хотел войти в коридор, то ли, понятия не имею, чего он там хотел. – До свидания.
– Ань?
Я не гадаю.
***
Я помню, что говорила сестра Иона, помню, как отчётливо, как хлёстко звучал её низкий бабий голосок: «Гадать – судьбу ломать! – оплеухой по смуглой девичьей щеке, – Забудь это дело, девка, гнилое оно, чёрное. Кто гадает, гаду служит, змею. Слышала о таком? Что, сопли распустила? О судьбе спрашиваешь, а у кого, не знаешь. Аня, Аня, – голос мягчал. – Ты гада ползучего в дом не зови, не кличь беду. Ну, девонька, давай дрянь сюда».
Я помню, как плакала, как прятала мамины карты за спину, как молила: «Не троньте, не троньте!», как извинялась перед боженькой, не чувствуя своей вины. Я видела, видела, как потёртые глянцевитые квадратики чернели в каминном пламени, как курился протравленный смог. И пахло тогда сладко-сладко, безобразно, гадостно.
Мама, мама…
Меня учили не плакать, будто это зазорно, неправильно. Учили-учили, да не выучили. И мама сама… Мама плакала, то тихо, без всхлипов, без криков, только вставала порой и шла к умывальнику; то тонко, надрывно, срываясь в скрипучий крик, когда я не видела, когда она так думала. Но мне говорила молчать, кричала на меня. Ведьмы не плачут. Не плачут, Анка. Не плачут.