Два балета Джорджа Баланчина | страница 11



Сейчас он почему-то подумал о том, что вот, он, поездил по свету, а нигде, кроме России, не видел такого множества красивых людей — мужчин и женщин, особенно среди молодежи. «Ах, если бы, — думал Ирсанов, — все они были пристойно одеты и эта одежда отвечала бы их возрасту, темпераменту, их готовности любоваться собой, любоваться друг другом, если бы их поведение было пристойным, слова — правильными и потому красивыми, и все дурное и пошлое, что составляет теперь общую физиономию современной молодежи — такой беззащитной и никому не нужной, — отошло бы в сторону, оставив юности ее прелесть и доверие к миру. А так... Атак на них жалко и стыдно смотреть даже тем, кто сделал эту молодежь такой — агрессивно-послушной любому вздору. Нет-нет. Мы были совсем другими, совсем другими!»

Мысли Ирсанова о том, что «мы были совсем другими, совсем другими», соединились сейчас с обликом кудрявого студента в синих джинсах, и вдруг он почувствовал, как забилось сердце, как образовалась в нем смутная боль, как перестал он ощущать прохладность этого вечера, позабыл даже про театр и не очень понимал, куда несут его ноги, как он очутился вдруг в Никольском сквере, как вышел из него к Крюкову каналу, как оказался на прохладной скамейке подле высокой колокольни Никольского собора, созданной учеником знаменитого Растрелли Чевакинским будто специально для того, чтобы небесной красотой своего творения на вечные времена оживить эту воду в канале, и эти деревья, и эти здания по его берегам...

Он попробовал закурить, но вкус табака показался ему сейчас неприятным. Он резко встал и пошел в сторону Театральной площади. Он шел намеренно быстро, поэтому проследить скоростной ход мыслей Ирсанова мы бы не смогли даже при всем желании. Он думал сейчас не обо всем сразу, как иногда бывает при быстрой ходьбе, а только о том, что «мы были совсем другими», то есть он вспоминал себя в юности, вспоминал саму юность, и не университетские годы, ноту свою юность, которая привычно называется первой, и воспоминания о которой остаются в душе самыми сильными на всю последующую жизнь именно потому, что в первой юности мы получаем от жизни первые впечатления, и живем ими и с ними, даже не догадываясь об их бессмертии, и если бываем в жизни счастливы или несчастливы, то не в последнюю очередь благодаря тому, как помним и понимаем эти первые впечатления. Возможно, поэтому мы можем предположить, что сейчас Юрий Александрович Ирсанов, — пожалуй, впервые в своей жизни, — задумался над тем, чтобы понять наиважнейшее — был ли он счастлив с тех давних пор, и если был, то почему не остался этим счастливым человеком, что было тому виной и помехой, и чем можно было бы оправдать сиюминутное смятение его души, и есть ли способ вернуться к тому давнему счастью?.. Эти вопросы вставали теперь перед Ирсановым с неведомой прежде неотвязностью и обязательностью. Ответить ни на один из них он не мог — ни прежде, ни теперь. Нужно было бы переворошить каждый день и час своей жизни, а для этого у Ирсанова никогда не было ни времени, ни нужды, поэтому он вновь машинально посмотрел на часы. До начала спектакля оставалось чуть более часа, а он уже стоял у театрального подъезда возле телефонных будок, под часами. Зачем?