Дочь Петра Великого | страница 107
Иван Иванович покровительствовал Ломоносову, и это одно уже является его серьезной заслугой. В 1755 г. он основал в Москве университет и был его попечителем, а в 1758 г. создал Академию художеств в Петербурге и много заботился о ней; покровительствуя национальному театру, обязанному ему открытием первой русской сцены в 1756 г.; обладая прекрасной библиотекой и собранием картин и произведений скульптуры, унаследованным Академией художеств, он оказал умственному развитию России неопровержимые огромные услуги. Он не только был меценатом, но настоящим министром народного просвещения. Вместе с тем, заменив Кейта в качестве покровителя местного масонства, орудия умственного и нравственного возрождения и движения, совершенно отличного по духу и преследуемой им цели от тех, что в другие времена и в других странах присвоили себе это название, он стал в ряды самых благородных умов и великодушных сердец своей эпохи. Его несправедливо называли «Помпадур мужского рода», и придворные дамы, называя его именем своих собачек и украшая их лентами светлых цветов, которые он любил, как Елизавета, проявляли больше мелкой злобы, чем ума.
Меня спросят, как я согласую свою оценку личности Шувалова с широким размахом его просветительной деятельности. Полагаю, что ему благоприятствовала судьба. Жизнь порождает иногда одни обстоятельства, возвышающие человека, и другие, уничтожающие его. На вершине, куда его вознесла прихоть женщины, временщику оставалось лишь отдаться течению, увлекавшему его страну к горизонтам сравнительной свободы и света, и в том великом дне, который занимался в России на краю цивилизованного мира, ему дано было подготовить бледную, но полную обетовании зарю для восходящего солнца — Ломоносова.
Его современники, включая и самых ярых его хулителей, единогласно засвидетельствовали его неподкупность. Фридрих и Уильяме, английский посланник, пытались было умалить эту черту: «Деньги над ним власти не имеют, потому что у него их сколько угодно». Но Иван Иванович дал и другие доказательства некоторого благородства чувств. Я не всецело доверяю личным уверениям его, согласно которым он выдавал себя за «врага роскоши и пышности» и старался уверить Воронцова, по поводу нового отличия, выпавшего на его долю, что оно «не столько доставляет ему удовольствия, сколько обременяет его», что жизнь настолько ему надоела, что он только и думает о смерти; при этом он жаловался на бесполезную жизнь, не позволявшую ему оправдать милости, которыми его осыпали, и наконец, отказавшись от поста вице-канцлера, бросился к ногам императрицы, умоляя ее уволить его в будущем от всяких знаков своего благоволения». Искренность этих заверений может быть подвержена сомнению, и из одной депеши Эстергази к Кауницу вытекает, что временщик не прочь был стать коллегой Воронцова. С другой стороны, мне приходилось отметить уже и у Бирона аналогичные черты усталости и отвращения, в чем, по-видимому, просто сказывалось болезненное сознание, что, несмотря на весь свой блеск, их положение было не только унизительным, но и нравственно и материально тяжелым. И хотя другим фаворитам, как Бекетову или Орлову, занимавшим то же положение, может быть, и чужды были подобные душевные движения, эти чувства нельзя считать исключительно возвышенными по своему благородству. Но среди лиц, погибших в данную эпоху, менее кровавую, чем предшествовавшая, но погубившую немало жизней, я ищу жертву Ивана Ивановича Шувалова, жертву его честолюбия или мести, злобы или жестоких инстинктов, и не нахожу ни одной. Среди ближайших друзей Елизаветы и политических деятелей той эпохи он был, пожалуй, самое симпатичное лицо. Остальные лица, статисты, непривлекательные и без всякой внутренней ценности, не заслуживали бы того, чтобы занимать ими внимание читателя, если бы самый контраст между их ничтожеством или их низостью и внешним величием, в котором они участвовали, которому они даже как будто способствовали в это своеобразное царствование, ярко не обрисовывал их исторический смысл.