Художник неизвестен. Исполнение желаний. Ночной сторож | страница 29



Жаба замолчал. Отдуваясь, важно выпятив губы, он пошел к старинному резному бюро (в котором он хранил и книги, и грязное белье и которое, меняя комнаты, таскал с. собой) и достал из кармана ключ. Доска упала, он выдвинул ящик. С маленьким кусочком картона он вернулся ко мне, я взглянул на этот картон, и все возражения вылетели у меня из головы.

Это был эскиз театрального костюма. На картоне был нарисован фрак…


4


Когда-то мне казалось, что живопись — это воспроизведение снов, которые пропадают бесследно, если их забыть, а между тем так много душевной силы тратится на то, чтобы их увидеть. Так, в 1919 году в Москве я встретил свой сон, нарисованный Ван-Гогом. Это было так, как если бы моя тень сказала мне: «Не я твоя тень, а ты — моя».

Потом другая мысль заслонила эти детские впечатления, и я решил, что живопись — это природа, притворившаяся мертвой. Хитрая, она не желает гибнуть раньше, чем человек не воспроизведет ее, и тогда она станет существовать в другом, быть может более совершенном, виде.

Но и эта мысль была оставлена мной, когда я впервые увидел Татлина, угадавшего, казалось, какие-то последние слова, которые лишь с таким трудом мы ловим в их слабых ежедневных отражениях. Тогда другое значение живописи стало ясным для меня. Я понял, что это искусство, которое вправе решиться даже на предсказание в истории. Самая страшная, последняя смелость — все нужно ей для того, чтобы, миновав десятки ступеней, необходимых для неповоротливого ума, угадать существенные черты грядущих событий.

Рисунок, который показал мне Жаба, был из породы таких вещей. Подобно тому, как в стихотворении Мандельштама:


…вывеска, изображая брюки,
Понятье нам дает о человеке, —

фрак этот сам по себе уже был человеком. И не только человеком. Черты террора были в этих высокомерно срезанных фалдах, плечи вздернуты вверх; прищуренные, как глаза, смотрели на меня в упор аскетические лацканы революционера.

— Это фрак Робеспьера, — сказал Жаба, — и это было сделано шутя, в десять минут, не прерывая разговора. Ага, ты больше не смеешься?

Я не смеялся. Все, над чем я недоумевал, все, что в Архимедове казалось мне надуманным и странным, вдруг объяснилось с такой простотой, что я невольно растерялся, представив себе на мгновение, что Жаба прав, считая его гениальным…


5


Фердинанд все время болтал что-то на своем оглушительном языке, и Жаба, огорчившись в конце концов, пошел к нему и наклонился над корзиной, заменявшей младенцу колыбель.