Голос и ничего больше | страница 48
Существует рудиментарная форма нарциссизма, привязанная к голосу, которую сложно определить, так как в ней, кажется, нет никакой внешней опоры. Речь идет о первом движении «самореференции» и «саморефлексии», которая представляется чистой самоаффектацией как можно ближе к себе, это самоаффектация, которая не является рефлексией, так как ей, кажется, не хватает экрана, который отразил бы голос; это чистая непосредственность, когда у нас одновременно есть тот, кто отправляет, и тот, кто получает, не покидая своей абсолютной внутренности. В иллюзорной самопрозрачности происходит совпадение двух ролей без зазора и без необходимости в каком-либо внешнем посредничестве. Мы можем назвать это акустическим зеркалом (так и называется замечательная книга Кайи Сильверман, 1988) без какой-либо внешней отражающей опоры. Нет необходимости в узнавании своего собственного внешнего образа, и здесь мы могли бы увидеть ядро сознания, предшествующее всякой рефлексии. Рефлексия нуждается в отскоке на внешнюю поверхность, и кажется, что голос в этом не нуждается. Начиная с того самого момента, когда есть поверхность, которая отражает голос, последний достигает своей собственной автономии и вступает в измерение Другого, становится замедленным голосом, и нарциссизм терпит поражение. В конечном счете лучшим свидетелем Нарцисса является он сам, чья история, как, наверно, и следовало ожидать, включает одновременно взгляд и голос. Но его любопытная «связь» с нимфой Эхо, которая могла лишь повторять его слова и не могла сама начать разговор, представляет собой историю любви и неудавшегося нарциссизма. Отраженный голос не был его собственным голосом, хотя она просто посылает ему обратно его собственные слова. Речь идет о его голосе, преображенном Другим, и он предпочел бы умереть, чем отдаться Другому («Ante, ait, emoriar, quam sit tibi copia nostri», – говорит Овидий; «Лучше на месте умру, чем тебе на утеху достанусь!» в переводе С. В. Шервинского). И когда нифма умерла, остался лишь ее голос, она продолжает отражать наш собственный голос, голос без тела, остаток, след объекта[109].
Внутри этой нарциссической и самовозбуждающей составляющей голоса есть нечто, что грозит его разрушить: голос, который волнует нас еще интимнее, но которым мы не можем управлять и над которым у нас нет никакой власти или контроля. Голос, представляющий проблему для психоанализа, – всегда был непокорный голос Другого, который противопоставлял себя субъекту. Самой зрелищной и очевидной его формой представляется опыт психоза, во время которого человек «слышит голоса», широкое поле слуховых галлюцинаций, кажущихся ему более реальными, чем все остальные голоса. Самой распространенной формой является голос совести, который напоминает нам о нашем долге и который Фрейд непосредственно связал со сверх-я, – это не просто усвоение закона, сам закон наделен избытком голоса. У истоков психоанализа находилась проблема гипнотического голоса, требующего подчинения, и его механизм – повторение некой формулы, теряющей при этом смысл, – был основан именно на попытке изолировать предмет голоса от смысла. Если психоанализ хотел сформироваться в радикальной оппозиции по отношению к гипнозу и его силе убеждения, то он был вынужден принимать в расчет и анализировать тревожную власть этого странного объекта. Была афония, частый истерический симптом, неожиданное отсутствие способности пользоваться своим голосом, принудительное молчание, которое делало объект голоса еще более ощутимым, возможно, в его чистой форме. В глубине проблемы находился вопрос о материнском голосе, первом представлении измерения Другого, наделенного рядом фантазий обратной силы, начиная с предшествующего первоначального слияния до навязывания означающего и недостатка (см., например, «хору» у Кристевой), давая также место, не без двойственности, параноидальным фантазиям «западни»: голос, который был одновременно первым гнездом и первой клеткой