Чарльз Буковски: Интервью: Солнце, вот он я / Сост. Д. С. Калонн | страница 65



Я не всегда пишу пьяным. Я пишу трезвым, пьяным, когда мне хорошо и когда мне плохо. У меня нет никакого особого поэтического состояния.

Гор Видал однажды сказал, что, за одним-двумя исключениями, все американские писатели — пьяницы. Он прав?

Это не он один говорил. Джеймс Дики[87] сказал, что рука об руку с поэзией идут две вещи — алкоголизм и самоубийство. Я знаю многих писателей, и, насколько мне известно, все, кроме одного, пьют. Большинство тех, у кого есть хоть капля таланта, — пьяницы, если вдуматься. В самом деле.

Пьянство — штука эмоциональная. Оно вытряхивает из стандартности повседневной жизни, из всего, что не меняется. Выдергивает из тела и разума и швыряет об стену. По-моему, пьянство — вид самоубийства, когда тебе дозволено вернуться к жизни и назавтра все начать заново. Убиваешь себя — а потом возрождаешься. Я, наверно, прожил так уже десять или пятнадцать тысяч жизней.

Минуту назад вы заговорили о классической музыке, и вы упоминаете о ней во многих рассказах. Вас она всерьез интересует?

Неосознанно. Иными словами, у меня есть радио — пластинок нет, — и я включаю станцию классики, надеясь, что мне будет к чему подстроиться, когда пишу. Я не слушаю целенаправленно. Некоторым это не нравится. Кое-кого из моих подружек очень возмущало, что я не сажусь и не слушаю. Я так не делаю. Я классикой пользуюсь, как современный человек телевизором: включает и ходит вокруг, как бы не обращает внимания, но телевизор-то есть. Такой камин с углями, он греет как-то. Если живешь один, это особенно помогает.

Скажем, работаешь весь день на фабрике. Приходишь домой — и ошметок этой фабрики по-прежнему висит у тебя на костях: все разговоры, все прогаженные часы. Пытаешься прийти в себя после этих восьми — десяти часов, которые у тебя отняли, использовать горючку, которая в тебе еще осталась, на что-то по-настоящему желанное. Во-первых, я, бывало, залезал в хорошую горячую ванну. Потом включал радио, ловил классику, зажигал большую сигару, открывал бутылку пива и садился за машинку. Все это вошло в привычку, и я часто не мог без этого писать. Нынче я уже не таков, но тогда весь этот реквизит мне требовался, чтобы избавиться от фабричного синдрома.

Мне нравятся прерывания в работе. Я много пишу у Линды. У нее двое детей, и приятно, когда время от времени они забегают в комнату. Люблю отвлекаться, если это естественно, а не происходит тотально и непрерывно. Когда квартира у меня была окнами во двор, я ставил машинку прямо у окна. Пишу и смотрю, как люди ходят. На работе это отражается. Дети, прохожие и классика — в этом смысле одно и то же. Не мешают, а помогают. Поэтому я люблю классику. Она есть, но ее нет. Она не поглощает собой работу, но присутствует в ней.