Исчезающая теория. Книга о ключевых фигурах континентальной философии | страница 65



Напротив, Лакан пытается показать, что знание, в том числе на пике развития дискурса университета, не является адаптационным средством и его функция не существует в изначально данном виде, неизменном с тех времен, как в природе появилась антропологическая декорация. Демонстрирует он это, описывая, какую именно историю знание прошло с тех пор, как оно в современный университет попало. Я не стану задерживаться на первобытных структурах родства, поскольку замечаний Леви-Стросса на этот счет более чем достаточно – знание в описанном им мире оказывается знанием правил, по которым обменивается объект, являющийся объектом женским. Собственно же лакановский вклад начинается с освещения истории Античности и подводит к отношениям, которые поддерживает тот, кого Лакан называет «господином». Лакан пытается продемонстрировать, что уже тогда со знанием что-то пошло не так; возникло какое-то беспокойство, затруднение, ответом на которое стала доктрина Платона, попытавшегося поставить все на свои места и показавшего, что никакой проблемы нет, поскольку существует место, где знание концентрируется и хранится до момента его востребования. Именно благодаря Платону в воображении субъекта возникают целые нетронутые закрома знаний, из которых субъект черпает, изначально имея к ним доступ, поскольку память о них якобы сохраняет его душа. Лакан, в свою очередь, показывает, насколько на самом деле вся эта история хитра и вульгарна одновременно, поскольку реальное функционирование знания обнаруживается не там, где субъект возносится к нему в философской мистерии. Подлинное знание обнаруживается в месте неожиданном, потому что его находят у раба.

Момент этот для самой Античности был крайне неудобен, хотя Платон его не чурался, видя в нем подтверждение своей теории. Как всем сегодня известно, в соответствующем диалоге над рабом проводят ряд операций, призванных навести его на нужные мысли, и в результате он доказывает одну из распространенных геометрических теорем. Здесь не обходится без помощи: ему подсказывают, задают наводящие вопросы, – но в итоге достоверно выясняется, что теорему способен доказать даже раб.

В этом «даже раб» невозможно не расслышать отзвук ханжества. В то же время это ханжество специфическое, не сводимое к тому, о чем, например, говорит Маркс, упирающий на корневое значение общественного неравенства. Марксистская гипотеза опирается здесь на критически описанную Фуко практику подозрения, которая культивирует вскрытие обстоятельства, чья разоблачительность оказывается последним аргументом – дальше искать здесь, собственно, нечего, поскольку ничего, кроме основного порочащего обстоятельства, мы больше не увидим. Для марксиста существование рабства оказывается последней истиной античного общества. Напротив, с точки зрения Лакана платоновский пример способен повести дальше, поскольку оказывается демонстрацией не столько того, что раб благодаря снисходительности своих хозяев тоже способен знать, сколько того, что знает именно раб. Знание как способность достичь истины, минуя являющееся привилегией аристократического класса соответствующее образование, есть только у него. Это заключение не является передергиванием или парадоксом, а лишь соблюдает необходимые условия чистоты эксперимента, поскольку всех остальных, уже пользующихся привилегией обретения знания от своих наставников, проверить не удается, поскольку всегда есть риск, что они просто умело за последними повторяют – другими словами, что они являются софистами.