О пределах добра и зла. Парадоксы стоиков | страница 3
Итак, как видим, одни и те же черты и принципы, свойственные цицероновским сочинениям, могут становиться основанием для прямо противоположных суждений и оценок. Цицерон-философ (равно, впрочем, как и Цицерон-политик) предстает чуть ли не человеком «с двумя лицами» — одним отталкивающим и другим привлекательным и почтенным. Вопрос в том, стоит ли выбирать из них одно и ограничиваться либо яростным опровержением и поруганием, либо апологетическим превознесением. Вопрос этот тем более важен, что Цицерон действительно является для нас фигурой эмблематической — и не только для истории риторики или философии, но и с точки зрения самого феномена Рима и римской жизни. Не случайно Г. С. Кнабе справедливо пишет о некоем «феномене Цицерона», в котором очевидное сочетание морализаторского пафоса и порой аморальных действий является следствием постоянного желания соотнести жизнь реальную с неким отвлеченным образцом и примирить одно с другим, — феномене, во многом описывающим противоречивую двойственность не только фигуры самого Цицерона, но и римской культуры в целом[11].
И действительно, в немалой степени «проблема» Цицерона — это проблема становления и формирования духовной культуры Рима, для которой те же греческие образцы постоянно служили объектом одновременного восхищения и самоутверждения. Знаменитая фраза Горация о «Греции, покорившей своего сурового покорителя» — блестящая констатация этого ощущения постоянного ученичества Рима и потаенного стремления преодолеть это ученичество. Тот же Гораций в своем «Памятнике» ставит в величайшую заслугу себе овладение греческими поэтическими размерами — и не просто овладение, но перенесение их на римскую почву и приспособление «на латинский лад». Веком раньше Катон Цензор, известный своей антипатией ко всему греческому, выразившейся, в частности, в резком неприятии посольства греческих философов в Рим в 155 г. до н. э., на старости лет, как известно, принялся тем не менее за изучение греческого языка. «Греческое» все время служило неким фоном для культурного развития Рима, вольно или невольно соотносившего свои достижения с высотами греческого духа. Если для Греции мир делился на греков и варваров, причем последние воспринимались отнюдь не обязательно как народы низшего порядка — просто как «другие», «не свои», то для Рима эта оппозиция подспудно переросла в тройственное противопоставление: между римлянами и варварами встали греки как «чужие», с одной стороны, и как «учителя» и предшественники — с другой. Потому проблема «римского и греческого» воспринималась куда непосредственнее и болезненнее, чем, например, «римского и варварского».