Исчезновение | страница 32



- Не могу я читать этого! Мне вспоминается софизм гимназических времен: один китаец сказал, что все китайцы лгут. Вот он утверждает, что он честный человек, и что лишь однажды сказал неправду, признав себя нечестным человеком, и что никогда больше неправды говорить не станет. Так? Сегодня утром мне сообщили - это досконально точно,- что недавно на допросе он признался в том, что состоял в террористической организации, что с двадцать девятого года завербован германской разведкой, и назвал четырнадцать человек своих сообщников.

- Господи, спаси и помилуй...- Тихонько зевая и крестя рот, Василиса Евгеньевна побрела из комнаты.

- Так. Ну? - сказал Николай Григорьевич.

- Стало быть, я уже ничего не понимаю. Когда он был честен? Тогда ли, когда впервые назвал себя вредителем, состоявшим в терорганизации? Или тогда, когда признал эти показания ложными и поклялся никогда больше не лгать? Согласись, что оба утверждения - хотя они взаимно исключают друг друга - при той новой информации, которую мы получили сегодня утром, ведут к единому выводу...

- Постой, ты можешь просто, без талмудизма, сказать: ты веришь в то, что Павел враг?

Положив короткие ручки на колени, старик печально и твердо смотрел Николаю Григорьевичу в глаза. Такой же слегка остекленевший взгляд был у него - Николаю Григорьевичу вспомни-лось,- когда судили Путятина в двадцать первом году. Вот оно, великое минералогическое свойство этого характера: проходят десятилетия, а он остается самим собой.

- Я Павла знаю тридцать лет, так же как ты,- сказал Давид.- Он был отчаянный парень. Он же был бомбист. В Березове, помню, он написал брошюру о борьбе с провокацией, очень дельную...

- Когда это было.

- Коля, запомни: люди меняются только внешне, надевают другое платье, другие шапки, но их голая суть остается. Почему ты думаешь, что Павлу все должно было нравиться, что происхо-дит? Ничто не должно было вызывать протеста? Я знаю, он давно отошел от политики. Но именно поэтому он мог сохранить старомодные представления о формах протеста, борьбы...

- Да не верю я в это!

- А я не верю в то,- закричал вдруг Давид,- что ты, я, Павел, любой из нас, мог бы подписать заведомую неправду под давлением ли...

- Но ведь подписывают! И в августе, и вот в январе - мы же с тобой говорили... И ты говорил о "временном безумии"...

- Там дело другое. Другие законы, жанры! Там вопросы большой политики. В конце концов, чего греха таить, и Каменев, и Зиновьев, и Гриша Бриллиант, и Пятаков никогда не относились к Кобе с любовью, это известно. И они политики до мозга костей. Они могли и подписать и нагово-рить на себя бог знает что - действуя, как я уже сказал, по законам жанра. Но чтобы наш Папа, Пашка Никодимов, который давно уже не играет в эти штуки и не хочет знать ничего, кроме своих турбин и котлов, чтобы он подписал ложь под давлением ли страха, посулов, шантажа, чего угодно - не может быть! Исключено! Брехня! Пытки, да? Какого черта? Зачем? Вздор, Коля, архивздор и мировая чепуха. Когда в Орловской тюрьме следователь, мерзавец, пытался заставить меня назвать товарища по одному эксу - мы взяли тогда кассу в Витковском переулке, без единого выстрела, товарищем был, кстати, Жорж Рапопорт, ты его должен помнить, который бежал потом в Америку с Завильчанским,- так вот я ему, мерзавцу, сказал: "Скорее волосы вырастут на этой ладони, чем я скажу вам, милостивый государь, хоть слово!" И сунул ему ладонь в нос, вот этак! - Давид приблизил свою ладонь к лицу Николая Григорьевича.- Меня - в одиночку, я - голодовку. И голодал восемнадцать дней... А тут - выдать четырнадцать человек! Вот что меня сразило. Ты представляешь, что бы мы сделали с ним в Байшихинске, если б узнали о нем такое? Убили бы, как собаку!