История казни | страница 2



Дарья подчинялась всему, что могло помочь отцу, матери, брату, то и дело опускавшему руку в карман, где у него находился бельгийский браунинг, с которым он никогда не расставался. Напряжённое в самом начале пути состояние брата со временем сменилось на безучастное. По всему было видно, как он устал, вымотался, мечтая скорее оказаться в каком-нибудь заброшенном домике, где бы их не знали.

Всё видит Даша, всё замечает. Вот обозначились на лице у брата складки — жёстче проступили решимость и отчаянная злость, когда человек, сжавшись в комок, будучи даже очень добрым, может пойти на лютую жестокость. Такое выражение было знакомо Даше. Совсем недавно, когда вдруг на них с маху налетели какие-то люди, в папахах и телогрейках, на низеньких лошадках, небритые, голодные и злые, она видела, как вскинулись офицеры, испугались под ними лошади; с каким трепетным вниманием ждал развязки больной отец, приподнявшись на локте; в тот же момент она заметила и бледное лицо Мишки, который бросил руку в карман и первым выстрелил в приблизившихся всадников. Под одним из бешено мчавшихся лихих разбойников, со скуластым лицом, лошадь споткнулась — пуля попала ей в глаз, и всадник, дико вскрикнув, перелетел через голову лошади и, упав ничком, так и остался лежать. Другие же, поспешно постреляв для острастки в их сторону из кургузых старинных карабинов, повернули обратно и, гикая, визжа, унеслись за горизонт. Офицеры посовещались между собою и, подъехав к бричке, спросили князя: что делать с убитым? «Вернутся — подберут», — коротко бросил тот и с неким чувством удивления и твёрдости поглядел на своего двадцатилетнего сына, который впервые выстрелил в живую мишень. Офицеры оживились, словно удачный выстрел молодого человека вселил в них уверенность, придав смелость.

И бричка катилась быстрее, а дорога словно стала более накатанной, и как-то с неожиданной весёлостью глянул брат на неё, и в вечерних сумерках блеснули его насмешливые глаза.

Далеко вдали отчётливо засквозило предвечерним светом; то там, то сям торчком встали, обозначаясь до необыкновенной резкости, реденькие кустики, сухие тонконогие былинки, кротовые норки, и по всему горизонту объявилась в своей сиротливости вся наша знакомая, близкая до боли земля. Просёлок, на который они свернули, петлял по всему взлобку, оставляя за бричкой длинный хвост повисшей в воздухе пыли. Зачумлённые усталостью люди желали лишь одного — скорой остановки. Пятеро сопровождавших их добровольно офицеров лейб-гвардейского полка подумывали о том, что им, видимо, не догнать своего командира, который, не раздумывая, с тридцатью сподвижниками ещё три дня назад отправился в Сибирь. На крутом повороте просёлка стоял ветхий шалаш из старых берёзовых обуглившихся жердин, обглоданных, источенных жучками-древоточцами. Лошади невольно встали. Сквозь просвет жердин виделся в середине шалаша столб, к которому был привязан голый человек в нахлобученной на голову изодранной офицерской фуражке с отломанным наполовину козырьком. Человек, судя по запаху, был давно мёртв. Его привязали к столбу ещё живым, в рот вбили ржавый шкворень и дико надругались над ним. На груди убитого висела щербатая фанерка с надписью: «Будет с каждым такое говно офицером. Сука!»