Дивеевские Христа ради юродивые Пелагия, Параскева и Мария | страница 30



В последние-то годы ей приносили все из матушкиных комнат; очень любила она эту матушкину пищу и называла ее своею да Божиею. “Царица Небесная, — говорила, — мне это прислала”. А то: “Ну-ка, подай-ка мне, там есть моя-то пища”. Бывало, не ест другой-то — своей дожидается. И страшно растревожится, если что из принесенной этой пищи кто тронет.

Денег ни от кого никогда не брала. Так, раз одна бедная барышня была у ней. Пелагия Ивановна страх как хорошо приняла ее. Полагая, как всегда мирские-то люди думают, что надобно что-нибудь дать блаженной, она подала ей рубль медными деньгами. “Оставь, — заговорила Пелагия Ивановна, — у тебя у самой это последнее”. Как бы вы думали? Ведь и вышла правда: последний ведь рубль был в кармане у барышни-то, хоть и хорошо была одета она».


Отношения с келейницами

«Меня любила, кажется, да и то как-то по-своему, — говорила Анна Герасимовна. — Раз, например, отпустила я жать Полю, одна и осталась. Пелагия Ивановна у меня убежала, а я заболела, да и немало, вовсе свалилась, так другой день и лежу. Прибежала она и говорит: “Что это вы, батюшка?” “Да. Вот теперь, — говорю, — батюшка! Батюшка-то, небось, пять раз на день в караулку-то да в поле за тобой бегает! А вот как батюшка-то другой день болен лежит, так ты и не заглянешь, не навестишь его! Не подойдешь сказать: не хочешь ли, батюшка, испить или чего...” Глядит, слушает молча; нагнулась, поцеловала меня в лоб и ушла. Уж не знаю, спросила ли у кого или кто ей дал, только приходит это вскоре, в одной руке белый хлеб несет, а другой зачерпнула в этом старинном котле (уж лет 50 ему, что под лавкою у нас нарочно для того и стоит) воды ковшиком, да ко мне и подходит.

— Не хочешь ли поесть-то, батюшка? Вот и водичка — на-ка, попей.

А еще захворала я, тоже лежу. Она и бежит, увидела.

— Знать ты, батюшка, хвораешь.

— Да, хвораю.

— Ах, кормилец ты мой! Что это у тебя? Голова, что ли, болит?

Схватила в охапку меня на руки и тащит на двор.

— Что ты, — говорю, — безумная, выдумала? Оставь! Поля, — кричу, — не давай ей!

А она, знай, свое. Вытащила меня на воздух, села да на коленках-то меня и держит; качает да, дуя в лицо, целует меня и приговаривает: “Ох, батюшка! Экой ты у меня плохой!”

Именинница я, знаете, на Симеона и Анны; вот последние-то годы все звала она меня Симеоном, и всегда-то по-разному. Как, бывало, назовет, я уже и знаю: ласкает или за что бранит и сердится — привыкла, знаете, к этому. Когда была довольна, все “Симеон” да “Симеон-батюшка”, а как сердита, ни за что так не скажет, а все “Семка” да “Семка”. А растревожусь, рассержусь я, бывало, и начну кому выговаривать что, она сейчас возьмет меня за руку, гладит руку-то, в глаза так и глядит, так и ласкается. “Ведь ты у меня Симеон Богоприимец, батюшка, ведь он так прямо на ручки-то Господа и принял, да был хороший да кроткий такой. И тебе так-то надо”.