Дивеевские Христа ради юродивые Пелагия, Параскева и Мария | страница 27
По воспоминаниям М. П. Петрова, «та цепь железная, которой некогда приковывал ее муж и которую она принесла с собой в Дивеево, служила и теперь ей подчас веригами, а подчас изголовьем. Спала она и сидела всегда на полу и непременно около входной двери в келию, так что проходящие нередко наступали на нее или обливали ее водою, что, видимо, доставляло ей удовольствие. Как только все в келиях улягутся на ночь спать, Пелагия Ивановна, тоже притворявшаяся, что ложится спать, вставала, становилась на молитву и молилась почти всегда до утра, тихо плакала и вздыхала на молитве и иногда в восторге духовном громко восклицала, чем и будила бывшую около нее келейницу Анну Герасимовну, причем притворялась спавшей и восклицавшей во сне. Пищу принимала умеренно и питалась преимущественно черным хлебом, который носила всегда за пазухой и из которого катала шарики. Эти шарики служили ей вместо четок при совершении молитвы Иисусовой. И это было почти постоянным ее занятием. Ногтей Пелагия Ивановна никогда не обрезала и никогда не ходила в баню. Вообще, тело свое видимо истязала и угнетала».
Однажды она лежала на полу келии возле топившейся печи. Горячий уголек выскочил из печи и упал ей на висок. Она даже не пошевельнулась, чтобы его скинуть и лежала до тех пор, пока уголек не остыл.
«Дар слез был у Пелагии Ивановны замечательный, — вспоминала Анна Герасимовна, — но прежде плакала больше тайком, скрытно. Помню, раз хватилась я ее, уж очень долго ее не было; искали, искали — нигде не нашли. Пошла я в поле, вижу: сидит она у кирпичных сараев и так-то горько плачет — словно река льется. Надорвалось даже у меня сердце, на нее глядя. “Ох, — думаю, — что это как она плачет! Уж не побил ли кто ее!” Так думаю с малого-то моего разума глупого, а она, моя голубушка, мне и говорит: “Нет, батюшка, это я так; надо мне уж так-то плакать, вот я и плачу”. А года вот за четыре до смерти своей, как слышно стало, что у нас творится на Руси, какие пакости да беззакония, то уж как она, сердечная, бывало, плакала-то — уж и не скрывалась, и почти не переставала плакать. Глаза даже у ней загноились и даже заболели от этих слез.
— Что это значит, матушка, — говорю я, — что ты все так страшно плачешь?
— Эх, Симеон, — говорит она, — если бы ты знала это, весь бы свет теперь заставила плакать».
«А как она была покорна и послушлива, скажу вам! Настоящих послушниц не найдешь таких — даром что блаженная. Как привели ее к нам, она хоть и бегала, а всегда, бывало, сказывалась. А прошлой вот осенью, незадолго до смерти, стала Поля на ней сарафан переменять: она и заупрямься — и бить ее. Поля мне сказала. “Да ты что же это, озоруешь!” И ударила я ее платком по спине. Она так и затряслась, так было ко мне и бросилась. “Маменька, — говорит, — ты меня за что, за что бьешь? За что бьешь?”