Тени под мостами | страница 14
Дальше - хуже: в газетах начал на последней полосе некрологи искатъ. Кто, когда, да в каком возрасте, а про себя статистику веду - все народ постарше, разве только изредка мелькнет кто-нибудь к моим годам поближе. Понимаю при этом, что в газетах людей известных и с положением пропечатывают, и, чтобы этого достичь, возраст нужен, так что молодежь все больше, так сказать, за рамкой остается, а все утешение. Потом на кладбища потянуло, и ведь стал, дурак, ходить. И хожу, хожу по тропинкам в ладонь шириной между сугробами и, как арифмометр, только и делаю, что на каждом камне или кресте левый год из правого вычитаю - кому сколько отпущено, - как будто это мой век изменит.
Старики начали меня раздражать: тоже суетятся, чего-то делают, чем-то интересуются, книжки, в конце концов, покупают, а мне так и хочется заорать: "Черт побери, да вам жить-то всего ничего осталось, да плюньте на все и думайте, думайте, думайте, как это, когда вас нету". Так что старался на них и не смотреть.
И такое порой накатывало - ну просто ни с того ни с сего, - хоть вой. И, не понимая, какое слово или предмет вновь навели меня на мысль о смерти, я застывал где попало в какой-то странной тоске. Как это там: "нестерпимая тоска разъединенья" - прямо про меня сказано. Сначала казалось, что если зашевелиться, закурить, взять книжку или просто перейти в другую комнату, то все сразу станет на свои места и пройдет это невозможное ощущение внутри. Но можно было вставать, курить, читать, ходить из комнаты в комнату и вообще делать что угодно обычное или необычное, но оно не проходило.
Хуже всего становилось по вечерам. Заснуть, даже если все было в порядке, было невозможно. Как только я закрывал глаза и хоть чуть-чуть начинал дремать, что-то внутри меня обрывалось, сердце замолкало, холодный пот ужаса прилеплял мою спину к простыне, и я дико вздрагивал и вскакивал с подушки, изо всех сил тараща глаза в сторону серого, с отблесками ночных огней оконного стекла, которое должно было подтвердить, что мое существование в реальном мире еще продолжается. Наверное, мой неразбирающийся и перепуганный мозг перестал различать засыпание и умирание и начал бояться сна, путая его со смертью. Для него бодрствовать означало жить, и он стремился бодрствовать. Но спать было надо, и я долго уговаривал себя, поглаживая себе лицо или руку, чтобы как-то отвлечь свое внимание от неясного ужаса на конкретные осязательные ощущения. К утру, наглотавшись снотворного, я кое-как пробирался в сон.