Песнь о прозрачном времени | страница 5
И я шёл очень быстро, витками и кружочками, уворачиваясь от чужих ног и не пересекая своей детской меленькой походки с крупными, безжалостными, взрослыми походками самозабвенно спешащих людей. Прилепливаясь попеременно то к одному, то к другому, то к третьему шагателю, я доплыл до знакомого поезда, просеменил до конца его, туда, где обычно меньше всего пассажиров, и вплыл потупившись в тёмный, как берлога, вагон. Вернее, был это не совсем поезд, это было особое ответвление генеалогического древа поездов – электричка, а знакомство наше объяснялось несколькими путешествиями, которые мы с мамой проделали на ней некогда, во времена оны, когда дни были быстролётны и беззаботны и мама почти всё время жила рядом.
До отправления оставалось довольно много времени, и вагон был почти пуст. Я сел на первую скамейку поближе к окну и начал разглядывать свои ботиночки. Красивые были ботиночки, когда их только купили: глянцевые, блестящие, в ясный день солнце без труда высекало из них искру. Шли, бывало, ботиночки по улице Радужной, сворачивали на гудящую и дудящую пребольшую улицу Енисейская>2, и на высокие дерева вдоль маршрута моего фланирования слетались любопытные птички, чтобы с доступной их глазу высоты рассмотреть сверкающую вышагивающую красоту, а разные мелкие насекомые, уверенные в своей увёртливой стремительности, подлетали и поближе, к самому моему носу, дабы чрез свои фасетки восхититься десяти тысячам бодро топающим чёрным ботиночкам, с носиком острым, как у бригантины, с белёсыми новенькими шнурочками, с тонкой и упругой подошвой. Даже по лёгкому, жарой разморённому асфальту идти в них было легко, даже по каше-малаше из разнокалиберной флоры, которую осень всё переваривала с помощью дождей и туманов и никак до самой зимы переварить не могла. Но прошла осень, минула и зима: ботиночки, успевшие повидать уже коварные лужи, неожиданно проваливающие ногу до самой щиколотки, и живые вымоины трепещущей густой жижи, и прыжки сразбегу в песочницу, и катание с ледяной горки, добрались до весны изрядно погрустневшими, растерявшими не только былой, но и вообще весь свой лоск, и не могли более рассчитывать на внимание даже самомалейшей жужелицы. Перестав быть новыми, они давно лишились права быть моими конфидентами, с полунамёка схватывающими мысли и фантазии, на самом пике их резвости существующие ещё в виде не выверенных твёрдой формой туманностей, однако здешняя тоска ожидания в сочетании с приглушённым гулом голосов, звучащих как бы во сне, открыла в них второе дыхание, и вся горечь моего несуразного детства, кропотливо копившаяся годами в узелочке под сердцем, вдруг хлынула им навстречу, моим ботиночкам, товарищам моим по бесприютной оставленности на растерзание хитрой и беспощадной жизни. Я заплакал, как девчонка, отвернувшись к окну и уткнувшись в воротник пальтишка, потому что одинокий плачущий человек, особенно если это маленький мальчик, привлекает, увы, внимание, делая себя слишком лёгкой добычей для чужой жалости, а этого мне хотелось избежать изо всех сил. Вот потому-то я дал себе выплакаться, но сделал это по всем законам конспиративной науки: укрывая всхлипы толстой тканью пальто, вытирая слёзы быстро и бесследно, очищая разбухший от излишней влаги нос размеренно, как бы в целях профилактики и гигиены.