Русские мыслители | страница 62



IV

Теории очень редко вырастают из пустынной почвы. Поэ­тому вопрос о корнях толстовских исторических воззрений вполне уместен. На всем, написанном Толстым по исто­рическим поводам, остался оттиск самобытной авторской личности — драгоценное свойство, в коем отказано боль­шинству пишущих на отвлеченные темы. Толстой писал о вопросах исторических как любитель, а не знаток-специа­лист, но припомним: он принадлежал к миру великих свер­шений, к правящему классу родины своей и эпохи своей — и ту, и другую Толстой знал и понимал превосходно; оби­тал он в среде, густо насыщенной идеями и теориями; рабо­тая над «Войной и миром», изучил горы источников (хотя, как доказали несколько русских литературоведов[91], меньшие, нежели полагают обычно); Толстой немало путешествовал и встречался со многими выдающимися людьми тогдашних Германии и Франции.

Ни широкая начитанность Льва Толстого, ни влия­ние, оказанное на него прочитанным, не вызывают сом­нений. Всем ведомо: Толстой был очень многим обязан Руссо, именно у него — пожалуй, ничуть не меньше, нежели у Дидро и деятелей французского Просвещения, — переняв аналитический, антиисторический подход к общественным вопросам; в частности, стремление рассматривать их через призму неизменных и вечных понятий — логических, нравственных и метафизических, а не доискиваться их сути, как советовала германская историческая школа, используя категории развития и приспособления к изменяющейся исто­рической среде. Толстой оставался почитателем Руссо, и даже на склоне лет называл «Эмиля» наилучшей из когда-либо написанных книг о воспитании[92]. Видимо, Руссо и упрочил — если вообще не породил — в Толстом склонность все больше идеализировать почву и земледельца: простого кре­стьянина, ставшего, с толстовской точки зрения, чуть ли не столь же обширным вместилищем «естественных» доброде­телей, сколь и «благородный дикарь», восхваляемый Руссо. По всему судя, Руссо изрядно укрепил в Толстом кондового, грубого мужика — глядящего с недоверием и неприязнью на богатых, могущественных — и просто-напросто счастли­вых; склонного к твердокаменному благонравию — и вспы­шкам истинного вандализма, к случайным взрывам слепой, истинно русской злобы по поводу западной изысканности и утонченности, — а заодно и к тому безудержному восхва­лению «добродетелей» и простых вкусов, «здоровой» и бес­порочной жизни, воинствующего, анти-либерального вар­варства, что составляло отдельный, особый вклад, внесенный Жан-Жаком Руссо в кубышку якобинских идей. Вероятно, сказывается воздействие Руссо и в славословиях, которые Толстой расточал семейной жизни, и в толстовских утверж­дениях, что сердце превыше головы, что нравственные досто­инства ценнее умственных или эстетических. Это уже под­мечалось; это и верно, и поучительно — да только не имеет касательства к толстовской исторической теории: чересчур мало следов чего-либо ей подобного сыщется в трудах Руссо, глубоко чуждого историческим изысканиям. И впрямь: везде, где Руссо пытается вывести право отдельных людей властво­вать остальными, исходя из теории наделения властью, изло­женной в «Общественном договоре», Толстой презрительно отметает сказанное французом.