Русские мыслители | страница 12
В Four Essays on Liberty[18] автор выдвигает предположение: плюралистические воззрения на мир часто суть итоги исторической клаустрофобии, наступающей во времена умственного и общественного застоя, когда людские дарования и способности, невыносимо стесненные требованием «быть, как все прочие», требуют: «больше света!»[19] Они также требуют: расширьте области личной ответственности, дозвольте нам действовать без оглядки! Но в течение всей истории господствуют монистические доктрины — и это доказывает, что люди куда более склонны страдать агорафобией: в минуты исторических кризисов, когда неизбежность выбора порождает и страхи и неврозы, человеческие существа охотно меняют сомнения и терзания, вызванные моральной ответственностью, на детерминистские убеждения — консервативные или радикальные, — дозволяющие жить «в тюремной тишине и покое, в довольстве и безопасности, [дающие] ощущение, что личность наконец-то сыскала себе надлежащее место в целом космосе»[20]. Берлин указывает: жажда уверенности и надежности испокон веку не бывала сильнее, чем в двадцатом столетии. А очерки о свободе громогласно предупреждают: нужно понимать — изощряя свою нравственную восприимчивость, «всеобъемлющий взгляд»[21] на мир, — откуда берутся наиглавнейшие заблуждения, служащие для подобных убеждений опорой.
Как и многие иные либералы, Берлин считает, что упомянутую восприимчивость возможно изощрить, изучая интеллектуальные предпосылки русской революции. Но выводы Берлина отличаются от общелиберальных. Острое нравственное чутье, дозволившее сэру Исайе получить совершенно новое представление о европейских мыслителях, и побудило его отвергнуть устоявшееся мнение, гласящее, будто все русские интеллигенты — до единого человека — были монистами-фанатиками: историческое злополучие крепко предрасполагало интеллигенцию к обоим разновидностям мировоззрения, монистической и плюралистической. Интеллигенция тем и привлекательна, что наиболее чуткие представители ее одновременно — и одинаково остро — маялись исторической клаустрофобией и агорафобией, а стало быть, с жадностью тянулись к мессианским идеям и тот же час отшатывались от них, испытывая нравственное отвращение. Итогом этого, как доказывает Берлин, был исключительно сосредоточенный самоанализ, то и дело приводивший к чисто пророческому постижению великих и жгучих вопросов, порождаемых нашей эпохой.
Причины столь крайней русской агорафобии, породившей череду хилиастически-политических учений, хорошо известны: политическая реакция, воспоследовавшая за неудавшимся восстанием декабристов (1825), вызвала глубокое отчуждение умственной элиты, образованной на западный лад, от окружавшего непросвещенного общества. Не имея практического применения своим силам и дарованиям, интеллигенты с чисто религиозным пылом устремили свой общественный идеализм к поискам истины. Они изучали историософские системы германской идеалистической философии — в то время влиявшей на Европу сильнее, чем когда бы то ни было, — ища цельного мировоззрения, способного открыть некий смысл в обставшем хаосе, нравственном и общественном, дать надежную житейскую опору.