Русские мыслители | страница 108



Своеобразная историческая ирония: Герцен, ценивший личную свободу больше счастья, больше промышленной производительности, больше справедливости, Герцен, гневно отвергавший организованное планирование, экономическую централизацию, государственную власть — ибо все они могли подрезать крылья человеческой фантазии, лишить ее свобод­ного полета, отнять неограниченную широту и разнообразие личной жизни в просторной, богатой, «открытой» общест­венной среде — этот Герцен, видеть не могший немцев (осо­бенно «русских немцев и немецких русских»[161], обитавших в Петербурге), поскольку их рабство было не «арифметичес­ким» (как в Италии и России) — то есть не охотным подчи­нением, уступкой численно превосходящим силам реакции, но «алгебраическим» — то есть составной частью «внутренней формулы» немецкой, самой сущностью немецкой природы[162], — вот этот самый Герцен, благодаря случайной фразе, которую снисходительно обронил однажды Ленин, обретается ныне в святая святых советского пантеона — помещенный туда пра­вительством, чью родословную разумел глубже и чьего при­хода к власти страшился больше, чем даже Достоевский, — правительством, чьи слова и дела суть непрерывные оскорбле­ния всему, во что Герцен верил, и чем он был.

Вне сомнения, вопреки многочисленным своим призывам к определенности, вопреки отрицанию отвлеченных прин­ципов, Герцен временами бывал и сам изрядным утопистом. Он страшился толпы, не любил бюрократии — вообще орга­низаций, — однако верил в возможность учредить правление на основе справедливости и счастья не только для избран­ных, но для всех подряд — если не в западном обществе, то, по крайней мере; в России; этому немало способствовал герценовский патриотизм: Александр Иванович верил в русскую народную душу, столь доблестно пережившую и византийский застой, и татарское иго; выстоявшую и под германским шпицрутеном, и под чиновничьим кнутом — и, невзирая на все невзгоды, оставшуюся нетронутой рус­ской душой. Герцен идеализировал русских крестьян, дере­венскую общину, свободные артели; правда, сходным же образом верил он и в природную доброту и нравственное благородство парижских мастеровых; верил он и в римское простонародье — и хотя все чаще звучали в строках Герцена «Грусть, скептицизм, ирония — <... > три главные струны русской лиры»[163], не сделался он ни циником, ни скептиком. Русский популизм обязан беспочвенному герценовскому благодушию больше, нежели всякому иному источнику, из коего черпал.