Дорогие мои старики Из переписки с родителями в военные годы (1941-1945) | страница 2
Своими сокращениями в письмах матери я не пытался приукрасить эвакуационный быт, тем более, что я располагал большими возможностями помогать своим старикам, чем многие другие люди. Я делал эти сокращения исходя только из одного — допустив простую мысль: а вдруг мать представила бы себе, что ее старые письма буду читать не только я, а и другие люди — что она сама оставила бы в них и что зачеркнула? Зная и силу ее характера, и порывистость ее натуры, и в то же время ее способность быть трезвым судьей собственных слов и поступков, я мысленно всякий раз пытался представить себя на ее месте и сокращал то, что, по-моему, сократила бы она сама.
Понимаю, как небезошибочен такой критерий. Но спросить — не ошибся ли? — теперь не у кого.
В годы войны, как и всегда, мать стремилась прочесть все написанное мною и высказать мне свое мнение сразу же, как только ей это удавалось. Как правило, она очень сильно преувеличивала достоинства сделанного мною, в этом сказывалось материнское чувство, подавлявшее все остальное.
Но когда, несмотря на это чувство, у нее возникали неудовлетворенность, недоумение, а тем более тревога за меня и протест против того, что я делаю — она писала то, что подумала, резко и даже сурово, на грани жестокости. Случалось, что самые резкие из своих писем она не отправляла, но и не уничтожала их, а давала мне их читать в своем присутствии, дождавшись, чтоб мы увиделись, и я имел возможность ответить ей, сидя рядом с нею.
Делая выписки из ее писем, я не прошел ни мимо похвал, ни мимо порицаний матери. И это относится не только к ее оценкам написанного мною, но и к некоторым сторонам самой моей жизни.
В своих собственных письмах я сделал сравнительно мало сокращений, хотя испытывал порой соблазн сократить их более решительно, ибо местами присутствующие в них самохвальство и бравада, сейчас, на седьмом десятке, куда очевидней мне, чем в те 26 — 29 лет, когда писались эти письма. Но сокращать их за счет этого — значило бы задним числом пытаться выглядеть лучше, чем ты был на самом деле.
Вот, пожалуй, и все, что следует сказать, предваряя эту переписку военных лет.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
15 декабря 1941
(От матери)
Родной мой, сейчас, когда записка с летчиком Дороховым о том, что ты на Московском фронте, дошла до моих глаз и моего сознания — вчера, 14-го — я не могу себе простить, что не я бежала на твой голос по телефону из Архангельска, не я открыла тебе дверь, не я первая прижала к себе твою голову. Голубчик мой, сказали ли они тебе там на Петровке, с какой невыносимой болью, с какими душевными колебаниями я уезжала. Ведь не от голода и холода, не от бомбежки — ты знаешь, я не трусиха, — а только от ужаса — быть отрезанной от тебя, очутиться в руках ненавистных гадов. Ты знаешь мать, ты должен чувствовать, что нет ничего на свете, что могло бы отдалить меня оттуда, где я могу тебя видеть. Правда, со мной твои книги, твои вещи, твои фото, трубка, кисет, зажигалка. Я перепечатала все, что было с Северного фронта, и как будто есть возможность издать здесь третий выпуск фронтового блокнота. Я ориентировочно говорила об этом. Я не знаю ситуации в Москве в этом отношении, а из Казани издательство «Советский писатель» мне не отвечает.